Чары. Избранная проза
Шрифт:
Теперь же с ней произошло чудовищное раздвоение. Гордость шептала ей: «Уйди», а желание униженно молило остаться. «Неужели это я?!» — спрашивала себя Валька. Если бы месяц назад ей сказали, что она способна терпеть такие унижения, она сочла бы это бредом…
Магазин был уже закрыт, а Жорка с грузчиками пили на складе. Валька робко туда стучалась, и он кричал ей: «Брысь!» Как кошке. Ей бы гордо уйти и не возвращаться, но чугунные гири висели на ногах. Валька слонялась среди мебели и смотрела по очереди во все зеркала. Когда это надоедало, усаживалась на диван с табличкой «продано» и, чтобы время шло быстрее, добросовестно изучала взглядом улицу и прохожих. Была оттепель, чернели и расползались сугробы, мостовая текла как река…
— Жоринька, ну ты уже? Скоро? — спросила она, снова заглянув на
— Не жена, а те же замашки. Как банный лист прилипла… Сколько тебе твердить: отчет, отчет у меня. Отчет о проделанной работе. И зарплата. Может, даже премиальные дадут.
— Какие премиальные, Жорик?
— Брысь, я сказал!
Валька словно бы ждала этого окрика, чтобы боль и горечь, подступавшие со дна души, наконец, нашли себе русло. Как столб в выкопанную яму, она опустилась на тот же диван и замерла, застыла, словно не веря в собственное существование, считая себя никем, пустотой, тенью. Ей было больно и горько. Пронзительная боль и едкая горечь — больше ничего она не чувствовала. Любовь, о которой она мечтала, оказалась вовсе не похожей на чью-то воображаемую любовь и явилась к ней не из волшебного миража, не из туманного облака, а будто невзрачный сорнячок проросла в самой Вальке, и она с обидой и разочарованием узнала в ней самое себя. Все, что в ней было жалкого и несчастного, никуда не исчезло, не испарилось по мановению волшебства, и ее любовь была любовью этого жалкого и несчастного человека, носившего ее имя. Поэтому и ее любили как Вальку, Вальку Гущину, дуреху и бедолагу, работавшую дежурной на платформе метро.
В эту отчаянную минуту, когда не хотелось жить и единственной отрадой казалось сунуть голову в петлю, Валька вспомнила отца Александра — вспомнила то ли с мольбой о помощи, то ли потому, что он сам в ней нуждался и ему некому было помочь, кроме нее. Поэтому и решилась спросить у Жорки:
— Ты в Новой Деревне был?
— Ну, был, был… два дня назад.
— Отца Александра видел?
— Ну, видел, видел…
— Живого? — Сердце у Вальки радостно встрепенулось, словно и сама она в этот момент ожила.
— Нет, призрак в рясе мне явился. Стоит и кадилом размахивает… — Жорка хмыкнул, удивляясь неиссякаемой способности людей задавать глупые вопросы.
— Значит, не взяли! — Глаза у Вальки просияли сквозь слезы.
— Отца-то нашего? Да не взяли, не взяли… Успеют еще взять, — успокоил ее Жорка и снова чокнулся с дружками.
Глава одиннадцатая
УМУЧЕННЫЕ ОТ ЖИДОВ
Материнские чувства были у Нины Евгеньевны под запретом. Она понимала, что бесполезно прогонять эти чувства, поскольку мать все равно останется матерью, но старалась не повиноваться их настойчивым призывам что-то предпринять, проявить ненужную участливость и суетливую заботу о сыне, демонстративно складывая на груди руки и внушая себе: «Дудки! Пальцем не пошевелю!» Ее чувства словно нарушали договор, негласно заключенный меж нею и Кузей. Нина Евгеньевна была мать, но в воспитании менее всего полагалась на слепой материнский инстинкт, предпочитая отношениям безудержной и пылкой любви отношения разумной, педантичной и суховатой дружбы между сыном и матерью. Да, пусть ее сын строптив, упрям и дерзок, это не поднимает ее ни на ступеньку выше. Как истинные друзья, они с ним полностью равны в своих правах и готовы все прощать друг другу. Разница меж ними заключается лишь в том, что Нина Евгеньевна предоставляет сыну на деле пользоваться равенством, условно сохраняемым ею для себя.
Иными словами, он надерзит, а она смолчит.
Поэтому Нина Евгеньевна и рассердилась, разгневалась на мужа, который от ее имени пробовал вернуть Кузю, ссылаясь на нее так, словно тот был обязан учитывать материнские чувства, беречь ее и щадить. Нет! Этот больной семейный вопрос следовало решать иначе, и Нина Евгеньевна, словно опытный врач, явственно различала следы ухудшения, вызванного неправильным вмешательством в процесс болезни.
После встречи с отцом, который обладает поистине счастливым умением выбирать самые неудачные темы для разговора, Кузя бросил стоять на голове и ударился в новый культ — культ умученных от жидов Гавриила и Евстратия. Он раздобыл где-то их потускневшие иконы, развесил у себя
в каморке и теперь возжигает свечи и в самозабвенном исступлении молится пред ними, осеняя себя крестом и отбивая поклоны, маленький, по-солдатски остриженный, но небритый, с синевой под глазами и бледным от недосыпания лицом.Помогите, заступитесь, Гавриил и Евстратий! Как будто других святых на Руси нет!
Такое рьяное благочестие пробудилось в нем именно потому, что отец Александр высказывал сомнение в правильности их канонизации и не раз говорил, что этот культ отдает неким черносотенным душком. Раньше Кузя с ним соглашался, но теперь, после встречи с собственным родителем, чье счастливое умение оказалось как всегда, кстати, поклоняется Гавриилу и Евстратию столь ревностно и самозабвенно, словно и себя причисляет к умученным — то ли от жидов, то ли от родителей, то ли от безбожных властей, то ли от тех, и других, и третьих вместе.
— Кузьма должен сам, сам, понимаешь! — доказывала она Глебу Савичу, совершенно сбитому с толку тем, что, желая ей угодить, он так изящно и непринужденно попал в неугодные. — Вот ты явился, и отныне он считает себя мучеником и жертвой. Да, он жертва, жертва! Всерьез считает!
— Кажется, мы поменялись ролями, — отвечал он, неким образом внушая, что все-таки у него больше прав на все те роли, на которые претендует она. — То я удерживал тебя от советов, а теперь ты меня упрекаешь за неуместное вмешательство. Загадочный парадокс!
Он был согласен с женой в том, что лучше не вмешиваться. Это убеждение сложилось у него как ответ на причиняемые им обиды, наносимые раны, создаваемые неудобства, и его позиция невмешательства была в то же время и защитным ударом. Отступая же от нее, Глеб Савич полагал, что совершает шаг в сторону великодушия и милосердия, гораздо более смелый и решительный, чем мелкие, опасливые шажки жены. Он гордился своим шагом, и вот жена ему же пеняла, как, будто в ее выжидательной пассивности было больше здравого смысла, чутья и такта, чем в его попытке решительных действий.
Это-то и озадачивало Глеба Савича, и, как всегда бывает при столкновении с семейными проблемами, он, в конце концов, убеждался, что их попросту невозможно разрешить разумно, поскольку домашние поглощены путаными, мелкими, ничтожными переживаниями и им доставляет изощренное удовольствие вариться в этом мутном соку. Они придумали для своих пустячных тревог множество громких названий, по недоразумению укоренившихся в людском обиходе, человек же, оценивающий их трезвым, разоблачающим взглядом, кажется им бездушным и черствым. «Какая чепуха! Сам — не сам! Какой вздор!» — сокрушенно вздыхал он, запираясь в готической комнате, погружая в платок, покрасневший насморочный нос и громко — с трубным звуком — сморкаясь.
Глава двенадцатая
ГЛАДИАТОРСКИЙ АЗАРТ
Света замечала явные свидетельства того, что их жизнь становится лучше, но внутренняя преграда мешала ей это признать — преграда, возведенная из ее вечных страхов, сомнений и опасений. Да, у них во множестве появилось то, чего раньше не было, но, откуда это взялось и что за это заплачено — этого она не знала. Света только слышала часто повторяемое имя какого-то отца Александра, к которому ездил муж, но пойди уразумей, каким образом с этим именем связано появление в доме ящиков с мебелью, аккордеона в футляре, перчаток и шлема для мотоцикла, еще не купленного, но Жорка вскоре собирался купить. Ведь не подарки же он ему дарит, отец-то, но в, то же время муж после каждого нового приобретения величает его: «Благодетель!»
Величает — и подмигивает ей, Свете. В чем тут секрет? Может, колдун? У Жорки не допытаешься, сама не догадаешься — вот и остается смотреть на все это как на чужое добро, временно отданное им на хранение: конечно, пусть постоит, но лучше поскорее вернуть хозяину.
При этом Свете, какой бы она ни была опасливой, не хотелось злить Жорку, ведь, похоже, он искренне старался обрадовать жену. И в каждом отдельном случае она радовалась: примеряя новые туфли или принюхиваясь к духам, купленным им в подарок. Но, наверное, есть люди, вечно ждущие от жизни неприятностей, несчастий, злой шутки или обмана, и Свете казалось, что признаки хорошего у них в семье зловеще накапливаются для того, чтобы разом обернуться плохим.