Час пробил
Шрифт:
Молодой миллионер-неврастеник. Удивительно, сколько ничего не значащих слов придумали люди! Сострадание, участие, человеколюбие… Вы представляете себе нормального человека, о котором можно во всеуслышание заявить: вот он человеколюбив?
Субретка. Он еще говорил: «Законченными злодеями всегда выглядят честные люди. Потому что они не лгут. Для среднего человека, говорил он, не погрязший во лжи ближний — зрелище анормальное, непонятное. А все непонятное — страшно».
Бизнесмен-банкрот. К власти психически ненормальные приходят редко. Значит, все, что ни есть на Земле, дело рук нормальных
Сумасшедший полковник. И нормальный человек может путаться, менять мнение сто раз за пять минут…
Садовник-аскет. У меня сейчас такой период жизни, когда что-то путать — было бы непозволительной роскошью… Я вообще по звуку выстрела и калибр могу назвать.
Жизнерадостный интурист. Я никого и никогда не слушал так внимательно! И с таким удовольствием!
Переводчик. Вот кого надо бояться… Ничего не могу понять. Кто прав, кто виноват?
Человек в штатском. Особенных людей нет. Их создают, для того чтобы массы цепенели в сознании собственного ничтожества. Все зависит от условий, в которые поставят человека. Поставь самого заурядного, наиобыкновеннейшего человека в необыкновенные условия, и он станет необыкновенным. Пускай он один наделает столько глупостей, сколько не снится нормальному человеку с улицы, его оправдают: глупости назовут исторической миссией или, в крайнем случае, неизбежными историческими ошибками.
Пожилая гетера. Послушайте, вы! Вы забываетесь! При чем здесь история?.. Предел есть всему. Понимаете? Всему!
Плачущий офицер. Дура! Все только началось…
Пляжный затейник-любитель. Вы болван, Штюбинг! Подтянитесь! Делай так, делай так и вот так!
ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ОТДЫХА
Я думаю: «Можно ли вывалиться из автомобиля, идущего на очень высокой скорости? В принципе можно. Но такое случается крайне редко.
Можно ли, спускаясь по лестнице из трех ступеней, упасть и сломать шею? Конечно, можно. Но такое случается не часто.
Можно ли любить человека так сильно, что кажется, такого не переживал никто и никогда, а потом обнаружить, что этот человек вам совершенно безразличен? Конечно. Такое случается сплошь и рядом. Иногда это досадно, иногда приносит облегчение, бывает, что досада смешивается с облегчением, а иногда вообще ничего не происходит, потому что внутри у вас пустота — выжженная земля, вакуум, ничто».
Мне — тридцать семь, ей — двадцать шесть. Что с нами будет? Мы приехали отдыхать на юг. Вместе. Сначала нам будет хорошо вдвоем. Потом я замечу легкую грусть, еле подернувшую ее красивые глаза. Потом увижу, как она старается изгнать эту грусть и у нее ничего не получается. Не исключено, что в уголках рта появятся почти невидимые складочки, которые придадут лицу скорбное и печальное выражение, как у сценической маски — не той, которая всегда смеется, а той, что обречена вечно страдать.
Она будет, скорее по привычке, трепать мои уже поредевшие волосы, она будет смотреть на. меня с благодарностью. Впрочем, почему и за что? Это неизвестно ни ей, ни мне. Многие считают: так принято. Мы оба знаем, что смотреть с благодарностью совсем несложно и оправдывает себя — придает благородство умирающим отношениям.
Однажды она скажет: «Мы почти перестали разговаривать». А я улыбнусь одними губами и, скорее всего, вымученно отвечу: «Тебе кажется. Все так же хорошо, как и раньше». Пет, вероятнее всего, я ничего не отвечу, а, наверное, еще раз улыбнусь. Она станет чаще стоять на бал, коне нашей угловой комнаты-квартирки, стараясь разглядеть там, где море сливается с небом, то, что мы силимся увидеть, когда не о чем говорить, и поэтому часами смотрим на гладь воды — или на языки пламени, — думая при этом, какие мы чистые и тонко чувствующие люди.
Когда-нибудь вечером, сидя в кресле и перебирая пальцами мокрые полотенца, которые сушатся на веревке, протянутой вдоль балкончика, она еле слышно произнесет: «Неужели все? Почему?» И тут уж я наверняка ничего не отвечу и даже не улыбнусь уголками губ, просто выйду из комнаты, обопрусь о решетку балкона и стану смотреть на море. Туда, куда смотрела она и много-много других людей. Там, на линии горизонта, — место встречи взглядов людей, которые никогда не встретятся друг с другом.
«Почему?» — повторит она, я лишь пожму плечами, и в глазах у меня чуть-чуть защиплет, наверное, оттого, что я так пристально вглядываюсь в даль.
Мы будем собирать наши чемоданы, безмолвно, ленивыми движениями, бросая под кожаные крышки смятые вещи, тюбики и щетки, ни разу не открытые книги. Будут долго тянуться часы перед тем, как подъедет такси и повезет нас к самолету или к поезду, который понесет нас обратно в большой город, оставит на перроне или в застекленном зале аэровокзала, с блуждающими улыбками на лицах и с непонятным чувством неловкости. Мы поставим наши чемоданы, сделаем по шагу навстречу друг другу, приветливо улыбнемся, наши губы еле коснутся, и каждый из нас подумает: «Скорее бы все это кончилось», — или что-нибудь в этом роде.
Возможно, она скажет: «Мне было хорошо». Возможно, это скажу я. Нет, вряд ли. Я старше. Уже не говорю таких слов. Научился виртуозно молчать, вкладывая в молчание самые разные оттенки чувств. Мне часто кажется, что я гораздо лучше понимаю людей, когда они замолкают.
Наверное, и она промолчит, она вовсе не глупа и способна оценить все преимущества молчания. Возможно, она еще раз поцелует меня, а может, еще и еще — вне программы. Может быть, сожмет руку у локтя или запястье. Как бы то ни было, в какое-то мгновение мы повернемся друг к другу спинами и пойдем в разные стороны, чтобы больше никогда не увидеться. Все это только будет.
А сейчас я хочу рассказать немного о себе, изрядно поседевшем и сумрачном типе, и о ней, которая не побоялась с таким типом поехать отдыхать. Кто мы? Обыкновенные люди с небольшими биографиями. Интересны ли они? Не знаю.
Андрей Лихов. Родился в Москве. В сорок пятом году. Появился на свет в родильном доме Г pay эрмана, на бывшей Молчановке. Теперь там роскошный проспект, а роддом все равно стоит. Трогательный и чуть нелепый в окружении современных громадин, но родной для тысяч и тысяч людей. Оказывается, многие в Москве родились у Грауэрмана. Одно время несколько инициативных молодых людей даже хотели создать ассоциацию детей, родившихся там. Так и не создали. Все недосуг. На хорошее как раз времени и не хватает. Так что дом семнадцать по Калининскому проспекту — точнее, роддом номер семь — остался без ассоциации детей, которые в нем появились на свет божий.