Часы без стрелок
Шрифт:
Позавтракав, судья не насытился. Он взял с кухонной полки «Диету без мучений» и принялся прилежно ее изучать. Его немножко утешило, что даже в крупном анчоусе было всего двадцать калорий, в одном стебле спаржи — только пять, а в среднем яблоке — сто. Но успокоиться он не мог — ему хотелось еще гренков, пропитанных маслом и намазанных домашним черносмородиновым джемом, который сварила Верили. Он так и видел этот слегка поджаренный хлеб и чувствовал во рту сладкий вкус и зернышки черной смородины. И хотя у него не было желания «рыть себе могилу своими собственными зубами», волнения, пробудившие у него аппетит, подавили его волю; хромая, он подбирался к хлебнице, но глухое урчание в желудке заставило его замереть с протянутой рукой и направиться в ванную, которую оборудовали для него внизу, после «небольшого удара». По дороге он прихватил «Диету без мучений», на случай если придется
Поспешно спустив штаны, он оперся здоровой рукой на сидение и осторожно уселся; теперь все было в порядке, и его громадные ягодицы расслабились. Ждать пришлось недолго, он едва успел прочесть рецепт лимонного пирога без корочки (всего девяносто шесть калорий, если готовить его на сахарине) и не без удовольствия подумать, что он закажет это блюдо Верили сегодня на обед. Он был доволен, что кишечник подействовал бесшумно, и, мысленно произнеся «Mens sana in corpore sano», улыбнулся. В ванной запахло, но его не раздражало и это, наоборот, он так любил все, что ему принадлежало, что не гнушался и этим запахом, — он даже его успокаивал. Он сидел довольный собой, умиротворенный, но, услышав шум в кухне, поспешно привел себя в порядок и вышел.
На сердце у него вдруг стало легко, как у мальчишки, — он решил, что сейчас увидит Джестера. Но когда, все еще воюя со своим поясом, он добрался до кухни, там никого не оказалось. Отсюда было слышно, как Верили занимается уборкой в передней части дома. Судья с разочарованием (оказывается, можно было подольше посидеть в ванной) поглядел на голубое, безоблачное небо — сад уже вовсю освещало утреннее солнце — и вдохнул свежий, легкий запах летних цветов, доносившийся в открытые окна. Старый судья пожалел, что утренняя процедура завтрака и очистки кишечника уже окончена, потому что до тех пор, пока не принесут «Миланский курьер», делать ему было нечего.
Но так как в старости ожидать так же скучно, как в детстве, он взял на кухне очки (у него повсюду лежали очки — и в библиотеке, и в спальне, и в суде) и принялся за «Лэдис хоум джорнэл». Правда, он не столько читал, сколько разглядывал картинки. Там, например, была чудесная картинка с шоколадным тортом, а на следующей странице такой кокосовый пирог со сгущенным молоком, что просто слюнки текли. Судья сосредоточенно разглядывал одну картинку за другой. Потом, словно устыдившись, он напомнил себе, что и помимо картинок «Лэдис хоум джорнэл» прекрасный журнал (несравненно лучше этого ужасного «Сатердей ивнинг пост», чьи негодные редакторы так и не прочли его повесть). А тут бывали очень серьезные статьи о беременности и деторождении, которые он с удовольствием читал, а также весьма разумные очерки о воспитании детей, — судья мог об этом судить на основании собственного опыта. Статьи о браке и разводе, несомненно, пригодились бы ему, как судье, если бы мысли его не были так поглощены грандиозными государственными планами. И наконец, в «Лэдис хоум джорнэл» печатались изречения, выделенные рамкой, — мысли Эмерсона, Лин-Ю Тана и других великих мудрецов. Несколько месяцев назад он прочел одно такое изречение: «Разве могут быть мертвые и в самом деле мертвы, если они до сих пор бродят в моем сердце?» Этих слов древней индейской легенды судья не мог забыть. Перед ним, как живой, вставал образ босоногого, бронзового индейца, бесшумно скользящего по лесу, и слышался плеск пир'oги. Судья не оплакивал смерть жены, он теперь больше не плакал даже из-за диеты. Когда нервы и слезоточивые железы заставляли его плакать, он сразу вспоминал брата Бо — громоотвод, который мог заземлить его слезы. Бо был на два года его старше и умер в восемнадцать лет. В юности Фокс Клэйн боготворил брата, да что говорить, он боготворил даже землю, по которой тот ступал. Бо играл в любительских спектаклях, декламировал, был председателем Миланского артистического клуба. Он мог стать всем, чем хотел бы! Но вот однажды у него к вечеру заболело горло, а наутро он уже бредил: «Я умираю, Египтянка, я умираю, как быстро убывает жизни алая река…» Потом он запел: «Я стал светел, светел, светел, как утренняя звезда. Я стал светел, светел, как утренняя звезда. Кш-ш, лети, не тронь меня; кш-ш… лети… не тронь меня». А под самый конец Бо стал смеяться, хотя это и не было похоже на смех. Фокс так дрожал, что мать отослала его в другую комнату. Это была пустая мрачная комната, служившая запасной детской, где мальчики болели корью, краснухой и другими детскими болезнями и где им разрешалось устраивать шумные игры, когда они были здоровы. Судья вспомнил старого, забытого игрушечного коня и шестнадцатилетнего мальчика, который плакал, обняв этого деревянного коня. Даже теперь, когда ему было восемьдесят
пять, он мог заплакать, вспомнив, как тогда горевал. Индеец, бесшумно скользящий по лесу, и тихий плеск пироги. «Разве могут быть мертвые и в самом деле мертвы, если они до сих пор бродят в моем сердце?»Джестер, грохоча башмаками, сбежал по лестнице. Он открыл ледник и налил себе апельсинового сока. В кухню вошла Верили и стала готовить Джестеру завтрак.
— Я сегодня съем три яйца, — сказал Джестер, — Привет, дедушка.
— Как ты себя чувствуешь, сынок?
— Шикарно.
Судья не напомнил ему про ночные слезы, молчал и Джестер. Судья удержался и даже не спросил, где внук вчера пропадал так поздно. Но когда Джестеру подали завтрак, судья смалодушествовал: он взял золотисто-коричневый гренок, добавил еще масла и намазал сверху черносмородиновым джемом. Этот запретный гренок подорвал его выдержку, и он спросил:
— Где ты вчера был? — отлично понимая, что не должен этого спрашивать.
— Не знаю, отдаешь ли ты себе в этом отчет, но я уже взрослый! — Голос у Джестера был по-мальчишески ломкий. — А у взрослых есть так называемая половая жизнь.
Судья, который избегал таких тем, обрадовался, когда Верили налила ему чашку кофе. Он пил молча в полном смятении.
— Дед, ты читал «Отчет Кинси»?
Старый судья прочел эту книгу со сладострастием, предварительно обернув ее в суперобложку «Падения и гибели Римской империи».
— Ерундистика и пакость!
— Это же научный обзор!
— Чепуха это, а не наука. Я уж почти девяносто лет наблюдаю человеческую натуру и пороки, но никогда ничего похожего не видел.
— Может, тебе надо надеть очки.
— Как ты смеешь мне грубить, Джон Джестер Клэйн? Мне скоро девяносто лет, — повторил судья, теперь он любил пококетничать своими преклонными годами, — и я, как судья, долго наблюдал людские пороки и, как человек с природной любознательностью, человеческую натуру.
— Смелый, необычайно важный научный обзор, — заявил Джестер, цитируя рецензию на книгу.
— Порнографическая пакость!
— Научный обзор половой жизни человеческих особей мужского пола.
— Бред вонючего, старого импотента, — заявил судья, который зачитывался книгой, спрятав ее в суперобложку «Падения и гибели Римской империи». Ту книгу он никогда не читал и держал в судейской комнате только напоказ.
— Там говорится, что у мальчиков моего возраста бывают половые связи, даже у мальчиков моложе меня, а в мои годы это просто необходимо, если у тебя, конечно, страстная натура.
Джестер взял эту книгу в библиотеке и читал ее с отвращением. Он перечел «Отчет» еще раз и страшно встревожился. Он боялся, панически боялся, что он ненормальный, и страх его точил днем и ночью. Сколько бы он ни ходил вокруг дома Ребы, он ни разу не почувствовал нормального полового влечения и сердце его замирало от страха, потому что больше всего на свете ему хотелось быть таким, как все. Он читал про «блудницу с очами, как самоцветы» — это звучало красиво и щекотало его воображение, но глаза у женщины, которая в тот весенний день вышла из дома Ребы, были совсем не похожи на самоцветы, это были тусклые глаза, окруженные дряблой кожей, и, несмотря на желание испытать похоть и быть таким, как все, он видел только лоснящуюся губную помаду и бессмысленную улыбку. Да и у дамы с оранжевыми волосами, с которой он вчера спал, глаза были не похожи на самоцветы. Джестер втайне подумывал, что секс — это липа, но теперь, когда он стал мужчиной, он почувствовал себя свободным и уверенным.
— Все это прекрасно, — сказал судья, — но в дни моей молодости мы ходили в церковь и на студенческие собрания и жили очень весело. Ухаживали за девушками, танцевали. Ты не поверишь, сынок, но в те времена я был одним из лучших танцоров в Цветущей Ветке, стройный как тростинка и сама грация. Тогда в моде был вальс. Мы танцевали под «Сказки Венского леса», «Веселую вдову», «Сказки Гофмана»… — Старый тучный судья задвигал руками в такт вальса и монотонно запел, думая, что верно передает мотив: — «Дивная ночь, о ди-и-ивная ночь!»
— Тебе недостает созерцательности, — сказал Джестер, когда дед перестал издавать каркающие звуки и махать руками.
Судья понял, что его осуждают.
— Сынок, — сказал он, — каждый имеет право петь.
Любой смертный имеет право петь: «Дивная ночь, о ди-и-ивная ночь!» — Вот и все, что он мог припомнить. — Я танцевал как тростинка и пел как ангел.
— Очень может быть.
— Не может быть, а так и есть. В молодости я был такой же легкий и веселый, как ты и твой отец, пока не отяжелел от жира, но я пел, танцевал и умел развлекаться. Я никогда не куксился и не читал тайком грязные книжки.