Часы без стрелок
Шрифт:
Сверху спустилась Верили и увидела, что Шерман читает журнал и пьет джин с хинной настойкой. Ей очень хотелось сделать ему замечание, но, взглянув в его горящие злобой глаза, она только проворчала:
— В мои молодые годы я никогда не рассиживалась с книжкой и не пила спиртного.
— Ты, наверно, родилась рабыней, старуха.
— Нет, я рабыней не была, а вот дед мой был.
— На тебя, наверно, еще надевали колодки.
Верили отвернула кран и с шумом принялась мыть посуду.
— Если бы я знала, кто твоя мать, я бы сказала ей, чтобы она тебя как следует высекла.
Шерман вернулся в гостиную, чтобы от скуки подразнить Джестера. Он снова сидел за роялем, и Шерману было обидно, что он играет что-то незнакомое. Еще выругаешь композитора, а окажется, что композитор совсем не тот. Что он играет — Шопена, Бетховена или Шуберта? Шерман не смел сказать
Тотчас взял он лук свой верный…
Мелон никогда не страдал от жары так, как этим летом. Он чувствовал, что ему давят на плечи раскаленное небо и палящее солнце. И этот ничем не примечательный, практический человек, который редко позволял себе мечтать о чем бы то ни было, стал мечтать, как осенью он поедет на Север, в штат Вермонт или Мейн, где он снова увидит снег. И поедет он один, без миссис Мелон. Он попросит мистера Харриса подменить его в аптеке и проживет там, на Севере, недели две, а быть может, и два месяца, один, без суеты. Он представил себе очарование полярной природы, почувствовал ее прохладу. Он будет жить один, в гостинице, чего он еще никогда не делал, а может быть, на лыжной станции. Понуро бредя по раскаленной от зноя улице, он думал о снеге и предвкушал свободу, испытывая томительное чувство вины. Только раз, всего лишь раз, он греховно вкусил свободу. Двенадцать лет назад Мелон отправил жену и маленькую Эллен на водопады Таллула отдохнуть от жары, и, когда они уехали, судьба случайно свела Мелона с его грехом. Поначалу он и не думал, что это грех. Это была просто молодая дама, с которой он познакомился в аптеке. Ей в глаз попала соринка, и Мелон осторожно вынул эту соринку чистым носовым платком. Он вспоминал, как незнакомая дама дрожала от страха и как ее черные глаза были полны слез, когда он придерживал ее голову, чтобы вынуть соринку. Она ушла, и всю ночь он не мог о ней забыть, но ему казалось, что этим все и кончится. Однако на следующий день, когда он платил по счету за бакалею, они встретились снова. Она работала там конторщицей. «Вы были со мной вчера так милы, — сказала она. — Не могу ли теперь я быть вам чем-нибудь полезной?» Он ответил: «А почему бы и нет, почему бы вам завтра со мной не пообедать?», и она согласилась. Эта худенькая, совсем юная девушка служила в бакалейном магазине. Они пообедали в чайной «Крикет» — самом солидном заведении в городе. Он рассказал ей о своей семье, у него и в мыслях не было ничего греховного! Но все пошло как-то не так — к концу второй недели он согрешил и, что самое ужасное, был этому только рад. Он пел во время бритья и каждый день надевал свой парадный костюм. Они ходили в городской кинотеатр, и раз Мелон даже повез ее на автобусе в Атланту посмотреть циклораму. Они ужинали в гостинице Генри Грэди, и Лола заказывала черную икру. Мелон, совершая грех, был как-то непривычно счастлив, хоть и знал, что скоро счастью придет конец. Конец пришел в сентябре, когда в город вернулись жена и дочь, — Лола понимала его положение. Быть может, с ней это было уже не впервые. И через пятнадцать лет он все еще видел Лолу во сне, хотя с тех пор покупал бакалею в другом магазине и ни разу ее не встречал. Когда Мелон узнал, что она вышла замуж, он загрустил, но в то же время почувствовал облегчение.
Думать о свободе было все равно, что думать о снеге. Ей-богу, осенью он попросит мистера Харриса заменить его в аптеке и возьмет отпуск. Он снова почувствует, как тихонько, исподтишка падает снег, и блаженный холод. Мелон понуро брел домой, утешая себя этими мыслями.
— Если ты раз в жизни решил отдохнуть, так что это за отдых, миленький, слоняться по городу в такую жару?
— А я не думал о жаре, хотя у нас в городе летом жарко, как в преддверии ада.
— Наша Эллен совсем извелась.
— Что с ней? — перепугался Мелон.
— Просто извелась, целый день плачет навзрыд у себя в комнате.
Мелон поспешно поднялся в комнату Эллен, а миссис Мелон пошла за ним следом. Эллен лежала на кровати в своей маленькой розово-голубой девичьей комнатке и всхлипывала. Мелон не выносил ее слез — Эллен
была его любимицей. По его усталому телу пробежала дрожь.— Детка, детка, что с тобой?
Эллен повернула к нему голову.
— Ох, папочка, я так влюблена!
— Ну и почему моя доченька из-за этого плачет?
— Потому, что он и знать не хочет, что я существую. Встречаемся на улице или где-нибудь еще, а он только махнет рукой, и все.
Миссис Мелон стала ее утешать:
— Ничего, детка, вырастешь большая, встретишь настоящую любовь, и все будет хорошо.
Эллен только еще громче зарыдала, а Мелон почувствовал к жене ненависть: надо же сказать такую глупость, а еще мать!
— Доченька, скажи мне, кто он?
— Джестер. Я так влюблена в Джестера!
— Джестер Клэйн? — громовым голосом закричал Мелон.
— Да, Джестер. Он такой красивый!
— Деточка, любимая моя, Джестер Клэйн не стоит твоего мизинца. — Эллен продолжала рыдать, и он пожалел, что потащился с овощами к старому судье, хотя судья ни в чем не был виноват. Не зная, как ее утешить, он сказал: — Послушай, доченька, ведь, слава богу, это у тебя ребяческая любовь… — Но, произнеся эти слова, он знал, что сказал такую же бессердечную глупость, как миссис Мелон. — Душенька, давай-ка вечерком, когда станет прохладнее, сходим в аптеку и возьмем на ужин мороженого с помадкой.
Эллен еще немножко поплакала, но позже, в сумерки, хотя прохлада так и не наступила, они поехали на машине в аптеку и взяли там мороженого с помадкой.
7
Не один Д. Т. Мелон в тот год беспокоился о судье. Джестера, хотя он и был «эгоист, эгоист, и только» и хотя у него была сотня своих нерешенных вопросов, тоже беспокоил дед. Весь день напролет только и слышалось: Шерман — то, Шерман — се. По утрам дед диктовал письма, а в полдень они вдвоем выпивали. Потом, пока Джестер с дедом обедали в столовой, Шерман делал себе «маленький бутерброд» и закусывал в библиотеке. Он заявил судье, что ему нужно продумать утреннюю корреспонденцию и он не хочет отвлекаться разговорами с Верили на кухне, а к тому же плотный обед в полдень вреден для работы и рассеивает внимание.
Судья согласился с этим распорядком, довольный, что к его переписке относятся так серьезно, — он вообще в эти дни просто сиял. Он всегда баловал прислугу, дарил им дорогие и подчас весьма странные подарки на рождество и на день рождения (нарядные платья совсем не по мерке, или шляпу, которую никто не надел бы под страхом смертной казни, или новые с иголочки туфли не по ноге). И хотя обычно его слуги были богобоязненными особами женского пола, не бравшими в рот спиртного, попадались среди них и выродки. Но все равно, были они трезвенницами или выпивохами, судья никогда не проверял своих винных запасов. И старый садовник Поль (чудодей по части роз и бордюрных цветов) умер от цирроза печени, проработав и пропьянствовав у судьи двадцать лет.
Верили знала, что судья баловник, но ее поражало, какие вольности позволял себе Шерман Пью в этом доме.
— Не желает обедать на кухне, ему, видите ли, надо думать о письмах! — ворчала она. — Да он просто задирает нос и не хочет знать свое место. Делает себе всякие мудреные бутерброды, изволите ли видеть, и уносит их в библиотеку. Совсем стол в библиотеке погубит.
— Чем? — спросил судья.
— А вот тем, что ставит на него блюдо со своими мудреными бутербродами, — негодовала Верили.
Судья бывал крайне нетерпим, когда ущемляли его достоинство, но не слишком чуток, когда дело касалось чужого достоинства. Шерман подавлял свою ярость в присутствии судьи и отводил душу на новом дворнике Гэсе, на Верили, а главным образом на Джестере. Но Шерман все же не давал воли приступам бешенства, и злоба в нем копилась. Во-первых, он ненавидел читать Диккенса, в его книгах было столько сирот, а Шерман терпеть не мог книг о сиротах, считая это недостойным намеком на свое происхождение. И когда судья громко рыдал над бедствиями сирот и трубочистов, злодейством отчимов и всякими прочими ужасами, голос у Шермана становился ледяным, и он с холодным превосходством поглядывал на ужимки старого дурня. Судья же, глухой к чувствам других, ничего этого не замечал и просто сиял от удовольствия. Он смеялся, выпивал и проливал слезы над Диккенсом, писал груды писем и не скучал ни минутки. Шерман по-прежнему был находкой, сокровищем, против него нельзя было сказать в доме ни полслова. А в это время в угрюмой и пугливой душе Шермана накипала злоба. В разгар осени его неприязнь к судье превратилась в скрытую, ни на миг не утихающую ненависть.