Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Вы спрашиваете меня, есть ли определенная программа этой симфонии? Обыкновенно, когда по поводу симфонической вещи мне предлагают этот вопрос, я отвечаю: никакой. И в самом деле, трудно отвечать на этот вопрос. Как пересказать те неопределенные ощущения, через которые переходишь, когда пишется инструментальное сочинение без определенного сюжета? Это чисто лирический процесс. Это музыкальная исповедь души, на которой многое накипело и которая по существенному свойству своему изливается посредством звуков, подобно тому как лирический поэт высказывается стихами. Разница только та, что музыка имеет несравненно более могущественные средства и более тонкий язык для выражения тысячи различных моментов душевного настроения. Обыкновенно вдруг, самым неожиданным образом, является зерно будущего произведения. Если почва благодарная, т. е., если есть расположение к работе, зерно это с непостижимою силою и быстротою пускает корни, показывается из земли, пускает стебелек, листья, сучья и, наконец, цветы. Я не могу иначе определить творческий процесс как посредством этого уподобления. Вся трудность состоит в

том, чтоб явилось зерно и чтоб оно попало в благоприятные условия. Все остальное делается само собою»[135].

В переписке с баронессой Чайковский называет Четвертую симфонию «нашей». Дело в том, что она посвящена Надежде Филаретовне, но по ее собственному желанию имя ее не указано на заглавном листе. Чайковский выставил посвящение: «Моему лучшему другу», и только двое знали… Надо сказать, что баронесса не афишировала своего знакомства с Чайковским, так же как и он – своего знакомства с ней. «Я не желала бы, чтобы кто-нибудь знал о нашей дружбе и сношениях, – писала Надежда Филаретовна Петру Ильичу, – поэтому с Николаем Григорьевичем я вела об Вас разговор как о человеке, мне совсем постороннем. С полным неведением и невинным интересом я спрашивала его, надолго ли и зачем Вы поехали за границу»[136]. «Я очень радуюсь, что Вы не дали почувствовать Рубинштейну, что близко знаете меня»[137], – отвечал Петр Ильич.

К слову, о Николае Рубинштейне. Надежда Филаретовна не могла простить ему деспотического поведения в консерватории, где все было подчинено его желанию и его пристрастиям. Отношение Петра Ильича было более сложным и периодически меняло свой вектор. «Относительно Н. Рубинштейна Вы почти правы, т. е. в том смысле, что он совсем не такой герой, каким его иногда представляют, – отвечал он Надежде Филаретовне. – Это человек необыкновенно даровитый, умный, хотя и мало образованный, энергический и ловкий. Но его губит его страсть к поклонению и совершенно ребяческая слабость к всякого рода выражениям подчинения и подобострастия… Я часто сержусь на Рубинштейна, но, вспомнив, как много сделала его энергическая деятельность, я обезоружен… Потом не следует забывать, что это превосходнейший пианист (по-моему, первый в Европе) и очень хороший дирижер»[138]. Однако в январе 1878 года мнение Петра Ильича о Николае Григорьевиче изменилось в худшую сторону окончательно. «Он [Рубинштейн] пишет мне, что болезнь моя – вздор, что я блажу, что я просто предпочитаю dоlсe far niente [блаженное ничегонеделание] труду, что я отучаюсь от труда, что он очень жалеет, что принял во мне слишком много участия, ибо этим только поощрил мою лень… Но, главное, неподражаемый тон письма! Разгневанный начальник, пишущий к трепещущему подчиненному!.. Если б и в самом деле он был моим благодетелем, то своими упреками он парализует мою благодарность»[139]. Счетчик благодеяний обнулился – впредь отношения будут носить строго деловой характер.

Но вернемся к Четвертой симфонии. У Бетховена – столкновение Человека и Судьбы выливается в противоборство, а у Чайковского рок непобедим, суть его симфонии заключается в переживаниях, которые испытывает человек под ударами судьбы. Человек мучается, ищет выход, пытается найти утешение в мечтах или воспоминаниях… Близкая, хорошо знакомая тема, и Петр Ильич блестяще ее воплотил.

«Интродукция есть зерно всей симфонии, безусловно главная мысль. Это фатум, это та роковая сила, которая мешает порыву к счастью дойти до цели, которая ревниво стережет, чтобы благополучие и покой не были полны и безоблачные, которая, как дамоклов меч, висит над головой и неуклонно, постоянно отравляет душу. Она непобедима, и ее никогда не осилишь. Остается смириться и бесплодно тосковать… Не лучше ли отвернуться от действительности и погрузиться в грезы… Вторая часть симфонии выражает другой фазис тоски. Это то меланхолическое чувство, которое является вечерком, когда сидишь один, от работы устал, взял книгу, но она выпала из рук. Явились целым роем воспоминания. И грустно, что так много уж было, да прошло, и приятно вспоминать молодость. И жаль прошлого, и нет охоты начинать жить сызнова. Жизнь утомила. Приятно отдохнуть и оглядеться… Третья часть не выражает определенного ощущения. Это капризные арабески, неуловимые образы, которые проносятся в воображении, когда выпьешь немножко вина и испытываешь первый фазис опьянения. На душе не весело, но и не грустно. Ни о чем не думаешь; даешь волю воображению, и оно почему-то пустилось рисовать странные рисунки… Среди них вдруг вспомнилась картинка подкутивших мужичков и уличная песенка… Четвертая часть. Если ты в самом себе не находишь мотивов для радостей, смотри на других людей. Ступай в народ. Смотри, как он умеет веселиться, отдаваясь безраздельно радостным чувствам… не говори, что все на свете грустно. Есть простые, но сильные радости. Веселись чужим весельем. Жить все-таки можно».

Жить все-таки можно, и финал симфонии тому порукой.

Жить все-таки можно! И это самое главное. А то, что придется веселиться чужим весельем, не так уж и важно. Было бы веселье, а все остальное приложится.

Окончательно успокоившись, Петр Ильич подвел черту в отношениях с женой. «Получил твое письмо, с известием о том, что А[нтонина] И[вановна] пристает с письмами к Папаше и к тебе. Это очень, очень мне неприятно. Толя! я согласен на фортепьяно, – но с следующим условием. Напиши ей сейчас же, что она не получит ничего, если не даст подписку в том, что, получивши 1) вексель в 2500 р. (который я дам, когда хочешь); 2) фортепьяно и 3) обещание 100 р. субсидии, она признает себя вполне довольной и удовлетворенной, никогда

не будет писать ни мне, ни Папаше и никому из моих родных ничего. Я это говорю совершенно серьезно. Я ей не дам ничего, если она не согласится дать этой подписки. С этим исчадием ада шутить нельзя; благородные чувства с ней излишни… Решительно отказываюсь что бы то ни было дать, если она не даст подписки. Чего мне бояться? Ее сплетней я не боюсь, да они будут идти своим чередом, во всяком случае. Хочет она развода? Тем лучше. Хочет шантажировать меня, донеся про меня тайной полиции, – ну, уж этого я совсем не боюсь. Итак, пусть даст подписку во что бы то ни стало»[140].

Добрейшая Надежда Филаретовна, не жалевшая ничего ради спокойствия Петра Ильича, ради создания благоприятной обстановки для творчества, была готова выплатить Антонине Ивановне десять тысяч отступного, но до этого дело не дошло.

Одна проблема была решена, то есть из разряда проблем переведена в разряд мелких докук. Но оставалась другая – консерватория. Николай Григорьевич, скрепя сердце и скрипя зубами, предоставил Чайковскому длительный отпуск, однако ожидал его возвращения. Сам Петр Ильич, уезжая из Первопрестольной, еще не был готов окончательно порвать с консерваторией, вернее, с постоянным, пусть и скудным, доходом, который давало ему преподавание. Баронесса фон Мекк проявила по отношению к нему определенную щедрость, но до каких пределов могла простираться ее благосклонность, было пока непонятно. Однако в феврале 1878 года Надежда Филаретовна написала, что, по ее мнению, Петр Ильич пока еще не готов вернуться к преподаванию, поскольку только начал приходить в нормальное состояние, и что сама она предпочла бы, чтобы он был «совсем свободен от Рубинштейна». В детали она пока еще не вдавалась, но намерение выразила ясно.

«Я нисколько не стыжусь получать от Вас средства к жизни, – ответил Чайковский. – Моя гордость от этого ни на волос не страдает; я никогда не буду чувствовать на душе тягости от сознания, что всем обязан Вам… В моем уме я поставил Вас так высоко над общим человеческим уровнем, что меня не могут смущать щекотливости, свойственные обычным людским отношениям. Принимая от Вас средства к покойной и счастливой жизни, я не испытываю ничего, кроме любви, самого прямого, непосредственного чувства благодарности и горячего желания по мере сил способствовать Вашему счастью… Я Вам скажу прямо и откровенно, что для меня будет неизмеримое благо, если благодаря Вам я буду обеспечен от всяких случайностей, от самодурства кого бы то ни было, словом, всех тех цепей, которые связывают человека, ищущего средств к жизни посредством обязательного труда. Будучи очень непрактичен, я всегда страдал от недостаточности средств, и эта недостаточность часто отравляла мне жизнь, парализовала мою свободу и заставляла ненавидеть мой обязательный труд»[141].

Иногда, будучи уязвленным щедростью своей благодетельницы, Петр Ильич возвращал ей часть полученных денег, о чем потом жалел. «Толя! Вчера я оказал подвиг необыкновенного гражданского мужества. Н. Ф. в своем прощальном письме (она уезжает сегодня) прислала мне… 200 фp[анков] на случай, если из-за рукописи я засижусь здесь, и 2000 фр[анков] золотом на издание сюиты!.. Но меня обуяло гражданское мужество. Я нашел, что просто неприлично брать с нее, кроме всего, что она для меня делает, еще деньги на издание, которое мне не только ничего не стоит, но еще приносит гонорарий от Юргенсона… словом, при самом ласковом письме я возвратил ей 2200 фр[анков], а теперь (о стыд и позор) жалею»[142].

В итоге Надежда Филаретовна предложила Чайковскому ежегодную «стипендию» в шесть тысяч рублей. Эта сумма позволила Петру Ильичу отдаться творчеству, не задумываясь о «презренном металле». Кроме «стипендии» были дополнительные выплаты, оплаты счетов за аренду жилья, а еще Чайковский мог подолгу жить в принадлежавшем баронессе поместье Браилов в Каменец-Подольской губернии[143] (разумеется, на всем готовом). Не следует забывать и о доходах, которые приносили сочинения… Для сравнения: полный генерал (по-нынешнему – генерал армии) получал в то время вместе с квартирными и столовыми выплатами немногим более трех тысяч рублей в год.

Из переписки видно, что чувства, которые Надежда Филаретовна испытывала к Петру Ильичу, были гораздо глубже обычных дружеских. Баронесса любила композитора и прямо писала об этом: «Впрочем, моя любовь к Вам есть также фатум, против которого моя воля бессильна»[144]. Заочная любовь – это не химера, как думают некоторые, а самая что ни на есть реальная реальность. Как можно любить того, кого не знаешь? Да запросто, ведь на самом деле любят не людей, а образы, которые создают в воображении и проецируют на них. Петр Ильич, любили ли вы когда-нибудь? Мне кажется, что нет. Вы слишком любите музыку, для того чтобы могли полюбить женщину. Я знаю один эпизод любви из вашей жизни[145], но я нахожу, что любовь так называемая платоническая (хотя Платон вовсе не так любил) есть только полулюбовь, любовь воображения, а не сердца, не то чувство, которое входит в плоть и кровь человека, без которого он жить не может»[146].

Эпистолярный роман Петра Ильича Чайковского и Надежды Филаретовны фон Мекк длился тринадцать лет и оборвался по неизвестной причине (самые важные письма до нас не дошли). Предположений по поводу прекращения переписки высказывается много, начиная с наиболее прозаического – ввиду пошатнувшихся дел баронесса уже не могла выступать в роли спонсора, и заканчивая романтическим – влюбленная баронесса устала ждать, когда наконец Петр Ильич сделает шаг к «развиртуализации».

Вот еще несколько романтических отрывков из писем Надежды Филаретовны.

Поделиться с друзьями: