Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Это -- удивительное признание. Но -- неполное. Что-то тут Чехов явно недоговаривает, такова уж его манера общения с людьми. Он и на репетициях своих пьес ограничивался, как правило, короткими, на первый взгляд ничего не значащими репликами, суть которых актеры и режиссеры постигали лишь впоследствии.

Но что же недоговорил он в письме к доктору Средину, когда обмолвился о возможном скором возвращении в Ялту, совсем недавно столь тяготящую его? Ответа на этот вопрос в письме нет, но он есть -- или, во всяком случае, его можно отыскать там -- в написанном в праздной курортной Ницце в 1897 году рассказе "Печенег". Герой его размышляет о том, что "хорошо бы, ввиду близкой

смерти, ради души, прекратить эту праздность, которая незаметно и бесследно поглощает дни за днями".

Чехов прекращает. Меньше чем через месяц после премьеры "Вишневого сада", 15 февраля 1904 года, уезжает в Ялту, а за день до этого, 14 февраля, пишет Авиловой письмо, в котором, расставаясь с когда-то столь близкой ему женщиной (Бунин утверждает, что эта женщина была единственной, к кому Чехов испытал "большое чувство"), дает ей прощальный наказ: "Главное -- будьте веселы, смотрите на жизнь не так замысловато; вероятно, на самом деле она гораздо проще.
– - А дальше следуют слова, которые адресуются уже не ей, не только ей или даже не столько ей, сколько самому себе: -- Да и заслуживает ли она, жизнь, которой мы не знаем, всех мучительных размышлений, на которых изнашиваются наши российские умы, -- еще неизвестно".

Эта неизвестность сохранялась, по-видимому, до конца. Но это уже совсем недолго: жить ему оставалось четыре с половиной месяца...

Два с половиной из них он проведет в Ялте. Доктор Альтшуллер найдет, что он вернулся сюда "в значительно худшем состоянии", нежели уезжал, зато "полный московских впечатлений". В чем эти впечатления выражались? А в том, что "оживленно рассказывал про чествование, показывал поднесенные ему подарки и комически жаловался, что кто-то, должно быть, нарочно, чтобы ему досадить, распустил слух о том, что он любитель древностей, а он их терпеть не может".

Оживленно... Комически... И это лексика доктора, который наблюдает смертельно больного человека, доживающего свои последние недели. Да, но ведь и Чехов -- не будем забывать!
– - был врачом и тоже наблюдал, пусть изнутри, но изнутри-то подчас даже виднее. Выходит, не думал о смерти? Не знал? Знал, не мог не знать, это знали и видели все, и он, разумеется, исключением не был. Или думал, но очень мало, самую чуточку. Совсем по Спинозе, написавшем в "Этике", что "человек свободный ни о чем так мало не думает, как о смерти". А он был человеком свободным. Самым, может быть, свободным человеком во всей русской литературе, включая Пушкина.

Но, возможно, дело тут не только в свободе, феноменальной внутренней свободе человека, до капли выдавившего из себя раба, но и в своего рода привычке. Еще давно, тридцати лет от роду, он признался в одном из писем, что ему многих пришлось похоронить и он стал "даже как-то равнодушен к чужой смерти". А к своей? И к своей, по-видимому, тоже, во всяком случае --теперь. Если говорит или пишет о ней, что бывает крайне редко, то лишь в шутливом тоне, как, впрочем, и о болезнях своих. Или это вообще свойство русского человека? Русского мужика... В повести "Мужики" так и написано: "Смерти не боялись, зато ко всем болезням относились с преувеличенным страхом".

Относительно смерти -- все так, но вот страха, тем более преувеличенного страха, никто в нем не замечал. Письма его полны не то что оптимизма, но, во всяком случае, планов на будущее. Активно обсуждается план покупки подмосковной дачи, не оставляются даже мечты о ребенке ("...теперь бы за ребеночка я десять тысяч рублей дал"), но это еще что! На войну ведь собирался, русско-японскую, которая как раз разворачивалась тогда, и не в качестве

литератора, "не корреспондентом, а врачом", потому что "врач увидит больше, чем корреспондент".

Собирался и писать. Гарин-Михайловский, посетивший его весной в Ялте, вспоминает, как Чехов показал ему записную книжку, куда в течение нескольких лет заносил карандашом заметки для будущих произведений. Но карандаш стал стираться, и невостребованные записи он обвел чернилами. "Листов на пятьсот еще неиспользованного материала. Лет на пять работы".

И такая убежденность была в его глуховатом голосе, такое спокойствие сквозило в каждом его движении, что Гарин нашел его выглядевшим не просто хорошо, а "очень хорошо": "Меньше всего можно было думать, что опасность так близка".

Была близка, была, просто Гарин такие вещи не различал -- не в других, не в себе. Красавец, здоровяк, хороший писатель и отменный инженер-путеец, он через два года после смерти Чехова скоропостижно умрет на одном редакционном совещании. Смерть застигнет его врасплох, чего о Чехове сказать ни в коем случае нельзя. Уж ее-то он чуял издалека -- во всех обличьях.

Станиславский вспоминает, как однажды к нему в уборную зашел один очень близкий ему человек, очень жизнерадостный, хотя и слегка беспутный. Случайно оказавшийся тут же Чехов "все время очень пристально смотрел на него", а потом, когда человек ушел, стал задавать "всевозможные вопросы по поводу этого господина". А потом заявил твердо, что это был самоубийца. Станиславский лишь засмеялся в ответ, скоро забыл об этом разговоре и вспомнил о нем лишь через несколько лет, когда господин этот наложил на себя руки.

Весна в Ялте -- та последняя чеховская весна -- была скверной: шли дожди, море штормило, дул холодный ветер. Температура в доме опускалась подчас до пятнадцати градусов. "Живу кое-как, день прошел -- и слава Богу, без мыслей, без желаний, а только с картами для пасьянса и с шаганьем из угла в угол".

Его снова -- и чем дальше, тем сильнее -- стало тянуть в Москву. "Я в этой Ялте одинок, как комета", -- жалуется он жене, которая находится с театром на гастролях в Петербурге, и он даже подумывает, не махнуть ли в Петербург. Но к маю гастроли должны закончиться, и к этому как раз сроку он приурочивает свой отъезд. В субботу 1 мая Чехов навсегда покидает Ялту. В дороге простужается, плеврит дает высокую температуру, он уже почти не встает с постели. Два месяца оставалось ему. Меньше двух...

Половину этого срока -- с 3 мая по 3 июня -- он провел в Москве. Или, правильней сказать, в московской квартире, которую сняла в Леонтьевском переулке, в двух шагах от Тверской, Ольга Леонардовна. Сам не выходил, но к нему пытались проникнуть многие. "Нас всех, и меня в том числе, -- писал Станиславский, -- тянуло напоследок почаще видеться с Антоном Павловичем. Но далеко не всегда здоровье позволяло ему принимать нас". Посетитель не обижался, иногда посылал наверх (Чеховы жили на последнем, четвертом этаже, но в доме был лифт) коротенькую записочку со словами признания и привета.

Да, лифт в доме был, но Чехов воспользовался им всего несколько раз, а от отсутствия в доме отопления страдал постоянно. Не то что его вообще не было, было, разумеется, паровое, но котлы ввиду наступившего летнего сезона разобрали для починки. Летний сезон, однако, наступил лишь по календарю, было холодно и ветрено, моросил дождь, а в воскресенье 23 мая повалил снег. Чехову частенько не везло с погодой, будто кто-то там, наверху, сердился на него за его независимость, за слишком большое свободомыслие. У него вообще, как мы помним, были непростые отношения с Небом...

Поделиться с друзьями: