Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Как справедливо отмечает в своей обстоятельной и интересной статье А. Н. Дубовиков ("Письма к Чехову о студенческом движении 1899–1902 годов"), на этом этапе студенты еще не осознавали связи "между своей борьбой за гражданские права, за академические свободы и общим процессом нарастания классовой борьбы в стране". Однако это движение стало серьезным событием в общественно-политической жизни России, взбудоражило все слои русского общества и вызвало многочисленные и, конечно, весьма противоречивые отклики.

Известия о событиях в Петербурге стали поступать и к Чехову в Ялту. Он узнает о них от Александра Павловича уже в феврале и просит его сообщать о них и дальше, а 18 марта 1899 года пишет земскому врачу И. И. Орлову: "Получаю много писем по поводу студенческой истории — от студентов, от взрослых; даже от Суворина три письма получил. И исключенные студенты ко мне приходили". Свое мнение по поводу этих событий

Чехов четко и ясно сформулировал в этом же письме: "По-моему, взрослые, т. е. отцы и власть имущие, дали большого маху; они вели себя, как турецкие паши с младотурками и софтами, и общественное мнение на сей раз весьма красноречиво доказало, что Россия, слава богу, уже не Турция".

Отчетливо определилось отношение Чехова и к самим участникам студенческого движения. Обычно для иллюстрации якобы все еще сохранявшегося у Чехова скептического отношения к студенчеству приводят другое его письмо к И. И. Орлову, написанное несколько раньше — 22 февраля 1899 года, в котором содержится весьма резкая оценка русской интеллигенции. Чехов писал: "Пока это еще студенты и курсистки — это честный, хороший народ, это надежда наша, это будущее России, но стоит только студентам и курсисткам выйти самостоятельно на дорогу, стать взрослыми, как и надежда наша и будущее России обращается в дым, и остаются на фильтре одни доктора, дачевладельцы, несытые чиновники, ворующие инженеры. Вспомните, что Катков, Победоносцев, Вышнеградский — это питомцы университетов, это наши профессора, отнюдь не бурбоны, а профессора, светила…"

Обращаясь к этому письму, не следует, однако, забывать, что написано оно было не по поводу студенческого движения, а в ответ на письмо Орлова, в коем он жаловался на власти, которые не поддержали одно из начинаний местных либеральных деятелей, и объяснял убогость местной общественной жизни произволом администрации. Чехов, как мы видели, с уважением относился к земцам, однако никогда не питал иллюзий по поводу смысла и значения их деятельности, никогда не забывал о коренных интересах народа, не забывал и о Должиковых, Благово, Ионычах и иже с ними, коих в самом деле был легион. Все это и заставило писателя напомнить адресату об ответственности за состояние общественной жизни самой интеллигенции, напомнить о ее реальном облике. Тем самым письмо это прежде всего демонстрировало принципиальное отличие убеждений Чехова от взглядов либералов, всех мастей вообще, от оценки действительности таким умеренным либералом, как Орлов, в частности.

И все же письмо это писалось в то время, когда к Чехову уже поступали первые сведения о событиях в Петербурге. Видимо, эти первые вести и обусловили резкое противопоставление студентов массе буржуазно-дворянской интеллигенции. Гнев и негодование Чехова были направлены против процесса буржуазного перерождения вчерашних студентов.

Заявив, что он не верит в фальшивую, лицемерную, невоспитанную, ленивую русскую интеллигенцию, Чехов так заканчивал свои рассуждения: "Я верую в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям — интеллигенты они или мужики, — в них сила, хотя их и мало. Несть праведен пророк в отечестве своем; и отдельные личности, о которых я говорю, играют незаметную роль в обществе, они не доминируют, но работа их видна…"

В то время, когда писались эти строки, Россия уже вступала в третий, пролетарский период русского освободительного движения, но буря — движение самих масс — еще только зрела в стране. И все же Чехов, столь далекий и от марксизма, и от растущего рабочего движения в стране, улавливал общее направление исторического развития. Об этом свидетельствует и концовка его рассуждений о роли отдельных личностей, или "партизанов прогресса", если пользоваться терминологией Н. В. Шелгунова. Писатель говорит тут не об аптечках и библиотечках, не о модных либеральных начинаниях, а о том, что он считал коренным и главным, — о неуклонном продвижении вперед науки, о том, что нравственные вопросы начинают приобретать все более беспокойный характер, о росте общественного самосознания. Что при этом он имел в виду, показало его последующее письмо, в котором он заявил, что общественное мнение, выявившееся в связи со студенческим движением, показало, что Россия, слава богу, уже не Турция.

Нет сомнения, чем яснее вырисовывался перед Чеховым размах студенческого движения, тем тверже становилось его убеждение в том, что жизнь идет к крутым переменам, что она становится все интереснее и интереснее. Но, вот беда, — тем тоскливее и неуютнее было ему в провинциальной, скучной Ялте. Уже в ноябре 1898 года он готов променять хорошую погоду на дурную московскую, лишь бы попасть в толчею, которая помогает не замечать погоды, а в январе 1899 года пишет Иорданову: "Вот уже неделя, как в Ялте непрерывно идут

дожди, и я готов кричать караул от скуки. А как много я теряю оттого, что живу здесь!" В феврале: "Приходится делать над собой усилие, чтобы жить здесь изо дня в день и не роптать на судьбу". И все же ропот пробивается в его письмах. "Я точно армейский офицер, заброшенный на окраину", — это в феврале. Потом Авиловой: "Беллетрист Иван Щеглов называет меня Потемкиным и… восхваляет меня за уменье жить. Если я Потемкин, то зачем же я в Ялте, зачем здесь так ужасно скучно. Идет снег, метель, в окна дует, от печки идет жар, писать не хочется вовсе, и я ничего не пишу".

Это чувство тоски и одиночества, похожее на то, которое переживает человек, искусственно вырванный из привычной среды, оказавшийся в заключении или ссылке, будет все нарастать у Чехова независимо от обилия дел, многолюдья, интересных ялтинских встреч и знакомств.

Помимо общего ощущения оторванности от привычной обстановки, от большой жизни, были к тому еще и дополнительные, особые причины. Драматизм сложившейся ситуации обострялся тем, что писатель был оторван от Москвы именно тогда, когда его властно потянуло туда. В первую очередь такой притягательной силой стал для Чехова Московский Художественный театр.

Принципиальные основы будущего Московского Художественного общедоступного театра были заложены во время знаменитой встречи К. С. Станиславского и Вл. И. Немировича-Данченко, которая состоялась 21 июня 1897 года. Началась она в 14 часов в ресторане "Славянский базар", а закончилась на даче Станиславского под Москвой в 8 часов утра на следующий день. "Программа начинающегося дела, — вспоминал Станиславский, — была революционна. Мы протестовали и против старой манеры игры, и против театральности, и против ложного пафоса, декламации, и против актерского наигрыша, и против дурных условностей постановки, декораций, и против премьерства, которое портило ансамбль, и против всего строя спектаклей, и против ничтожного репертуара тогдашних театров". Надо ли говорить, что это была война против давних врагов и Чехова, против той рутины, которая доставила ему столько огорчений, загубила постановку "Чайки" на сцене Александрийского театра. Естественно, поэтому, что Чехов-драматург и новый театр должны были встретиться. И они встретились.

Репертуар Художественного театра должен был состоять из классических пьес русской и иностранной литературы и, как писал Станиславский, "из произведений молодых авторов, в которых бился пульс жизни того времени"… Вот таким автором и был признан в первую очередь Чехов. Именно с него, с его "Чайки", решил начать Немирович-Данченко современный репертуар нового театра. Однако получить на это согласие Чехова было не так-то легко.

Немирович-Данченко обратился к нему в апреле 1898 года. Антон Павлович нашел письмо Немировича на своем столе в Мелихове, вернувшись из Парижа. Немирович-Данченко рассказывал об организации нового театра и просил дать театру "Чайку". Обосновывая свою просьбу, он писал, что эта пьеса захватывает его скрытыми драмами и трагедиями в каждой фигуре, высказывал убеждение, что при умелой, небанальной, тщательной постановке они захватят и зрительный зал. "Может быть, — писал он, — пьеса не будет вызывать взрывов аплодисментов, но что настоящая постановка ее со свежимидарованиями, избавленными от рутины,будет торжеством искусства, — за это я отвечаю". Однако Антон Павлович отказался дать разрешение, ссылаясь на то, что он не в силах больше переживать театральные волнения, что он не считает себя драматургом и т. п. 12 мая последовала повторная просьба. На этот раз Немирович-Данченко писал: "Если ты не дашь, ты зарежешь меня, так как "Чайка" единственная современная пьеса, захватывающая меня как режиссера, а ты — единственный современный писатель, который представляет большой интерес для театра с образцовым репертуаром. Если хочешь, я до репетиций приеду к тебе переговорить о "Чайке" и моем плане постановки". Чехов ухватился за это предложение и написал Немировичу: "Мне так хочется повидать тебя, что ты и представить не можешь, и за удовольствие повидаться с тобой и потолковать я готов отдать тебе все свои пьесы". Эта фраза была истолкована как согласие автора, и работа началась.

Антон Павлович заинтересованно следит за этой работой. Получив 21 августа письмо от Немировича-Данченко, вскоре пишет Суворину: "У него кипит дело. Было уже чуть ли не сто репетиций, и актерам читаются лекции". Потом приходили другие письма Немировича-Данченко. 24 августа, сообщая о считках "Чайки", он писал: "Если бы ты незримо присутствовал, ты… знаешь что?.. Ты немедленно начал бы писать новую пьесу!" 9 сентября Антон Павлович приехал в Москву и в тот же день был на репетиции "Чайки". 11-го — на второй репетиции. 12 сентября Немирович-Данченко писал Станиславскому:

Поделиться с друзьями: