Человек и пустыня
Шрифт:
— И нет ничего мудреного. Волга — дело сильное. Поволжские города растут небывало. Россия передвигается на юго-восток. Скоро наши места будут самыми центральными.
Василий Севастьянович посмотрел на зятя прищуренным глазом.
— Да, да. Всяк кулик свое болото хвалит. Ну, будет об этом! Ты показывай, что привез из Москвы. Привез ведь?
— Как же! Рукописи привез, икон несколько хороших, книжки кое-какие. Пойдемте в залу, там будет удобнее.
Он позвонил, велел перенести в залу чемоданы и дорожные сундуки, распаковать и вещь за вещью развертывал сам. Пришли Вася и Соня. Соня оживилась, побежала назад в столовую.
— Бабушка! Мама! Идите, папа много интересного
Виктор Иванович вынул черную икону.
— Вот Благовещение строгановского письма.
Он подал икону Василию Севастьяновичу. Тот, крестясь, взял, посмотрел, передал Мурыгину.
— Вот это московских писем Неопалимая Купина, а это шитье пятнадцатого века — совсем редкое дело, у Силина достал. А вот книжка интересная: «Трубы на дни». Почаевская печать семнадцатого века, всего только пять экземпляров осталось этой книжки.
— Пять? Почему мало?
— Эта книжка была объявлена еретической и тогда же, в семнадцатом веке, сожжена. Посмотрите на эту гравюру. Иисус Христос в итальянской шляпе. Единственная гравюра в мире, когда Иисуса Христа изобразили с покрытой головой.
— А ты псалтырь какой-то обещал достать.
— Тоже достал.
Мурыгин насторожился:
— Какой псалтырь?
— Псалтырь, напечатанный в Александровской слободе при Иване Грозном. Иван Грозный уехал из Москвы в слободу, устроил там свою опричнину, казнил да мучил всех, а между тем и типографию там же открыл, псалтыри печатал. Вот она — Россия: и кровь, и казни, и… псалтыри. Сто псалтырей было отпечатано. Вот один из этой сотни.
Все наклонились над небольшой книжкой в кожаном переплете.
Васю и Соню мало интересовали книги и иконы, больше куски шелка, вышивки, картины. Фима почтительно посматривала из-за плеч, умиляясь. Ей передавали вышивки, шелк, она рассматривала с особенным, повышенным старанием и восхищенно покачивала головой. И горничная Груша вертелась тут же, и повариха Марфа, вытирая руки о фартук, остановилась у двери, и в глубине коридора, за дверью, мелькали чьи-то лица — много, мужские и женские, — лица тех, кто не решался войти в комнату.
Виктор Иванович посматривал на всех и чуть-чуть улыбался, слушая восхищенный говор. Елизавета Васильевна возилась с картинами — одну за другой перебирала их и оглядывала стены, где какую можно повесить. И невольно он тянулся глазами за ее взорами, так же осматривал стены, примерял, куда, как, которую повесить. Чувство уверенного довольства: картины будут повешены правильно, на месте, дом — родной дом — еще украсится и еще станет уютней, — чувство собирателя и созидателя наполняло все тело довольством, покоем, ленью. Будто долго-долго он ездил где-то (сильно работал, готовился). Этапами были и реальное училище, и академия, и Америка, и беспокойные поездки по Заволжью, и заграница. Ныне — пристань, ныне — покой.
Василий Севастьянович развалился на кресле — никогда прежде и не видел его никто в такой позе: всегда он был энергичен, подвижен, сух; теперь самодовольно поглаживал бороду, лицо задрал к потолку так, что зачернелись круглые ноздри, сказал важно:
— Да-а, игрушки ничего себе, барские!
Елизавета Васильевна посмотрела на него через плечо, засмеялась.
— Что ты, папа, называешь игрушками? Иконы, может быть?
Василий Севастьянович встрепенулся.
— Ну, ну, что это ты? Разве можно так про иконы? Я про эти вот бирюльки-то говорю, гляди, что держишь… голую барыню… Знамо, время теперь не то. А бывало, за такую картинку прямо в участок отводили: не соблазняй народ. Эх, грехи, грехи!..
Виктор Иванович пристально смотрел на сына, на дочь: как они? что они?
Вася снисходительно улыбался, слушая дедушку. И
в этой улыбке было что-то наигранное. «Барина валяет!» — вдруг вспомнил Виктор Иванович слова Вани. Сколько раз при нем Ваня ругал Васю «барином»…«Откуда у него?»
Соня вся погружалась в шелка, расстилала их по креслам.
Дом, родной дом!..
А годы… а годы, словно волжская вода, текли неудержимо: один за другим.. Еще год прошел и еще. Уже и Вася окончил реальное и этой осенью собирался поехать в Москву, но не в академию, как его брат, а в Техническое училище, чтобы быть инженером, строить. Он бунтовал: требовал, чтобы его пустили в кавалерийское училище («Хочу быть Суворовым!»); в доме целый месяц была гроза, склока — и дедушка, и обе бабушки, и мать уговаривали, чтобы Вася не блажил… И только уже отец в конце концов вмешался твердо:
— Извини, не дам тебе ни копейки. Ты еще глуп. Кончишь инженерное, тогда — куда хочешь, хоть в околоточные иди…
Старый андроновский дом опять приумолк, как приумолкают дома, когда вырастают дети. Солидным баском ворковал Вася, зубрил, готовился к экзамену. Тихо и чинно по аллеям заросшего сада бродила барышня в белом платье — Соня — с книжкой в руках. Елизавета Васильевна два раза в день гуляла по саду: час утром и час вечером. Так предписал доктор Воронцов. Боролась с толщиной. Беззаботная, вседовольная, спокойная жизнь угрожающе прибавляла ей весу.
Ваня летами приезжал ненадолго: академия гоняла его на практику. А когда приезжал, держался странно: недовольно усмехался, оглядывая прекрасно убранные комнаты, спорил с отцом и дедом — задорно и по-мальчишески глупо спорил о хлебном хозяйстве страны. После споров скрывался на пчельник — в лес на Ясыриху, жил там дней по пять, по неделе в шалаше у пасечника Потапа. Дома удивлялись: как? что? почему? Елизавета Васильевна с приездом сына теряла обычный покой и величавость, на ее лице, уже тронутом расплывчатостью, появлялась тревога. Она пристально всматривалась в сына.
И ночью однажды сказала мужу:
— Какой странный мальчик! Ты замечаешь?
— Дурь в голове. Пройдет!
— Я не могу понять, чего он хочет.
— Вероятно, он этого и сам не знает.
— Всех задирает, всем недоволен. Мне кажется, он никого из нашей семьи не любит. Мне кажется, что он и меня не любит.
— Он любит Симу… От нее каждую неделю получает письма.
— Странная дружба. Что Сима может ему дать?
— Что-то дает. Я не понимаю…
Волга была полнокровна, точно росла год за годом. Огромная машина «Торговый дом Андроновы и Зеленов» работала по-прежнему бесперебойно, со строгой размеренностью. Дело стояло крепко, ширилось, врастало в самую жизнь, и казалось уже: вынь это дело — затрещит, закачается вся жизнь во всем краю. Даже Василий Севастьянович — хищный и жадный — стал успокаиваться, говорил теперь самодовольно: «Мы завладели всем», и лишь однажды, в лирическую минуту, вечером, в своем кругу, он, достигший того, о чем и не мечтал никогда, вдруг спохватился, сказал:
— Да, вознеслись мы! И не только мы, и Россия вся вознеслась. Гляди, как растет все! Боюсь, как бы не уподобились мы жителям Содома и не забыли бога от счастья. Бывает…
II. Тревога
Как-то летним вечером — июль был за переломом — после чая в беседке, в саду, долго разговаривали Василий Севастьянович и Виктор Иванович о прошлом: вот совсем недавно к Волге подходила пустыня, по пустым дорогам еще недавно киргизы пригоняли сюда, в Цветогорье, косяки лошадей, а ныне за Волгой на сотни верст уже нет десятины пустой: все распахано и засеяно.