Человек и пустыня
Шрифт:
— Его убили…
Виктор Иванович нахмурился: он помнил Колю Смирнова — веселого, белозубого, широкоплечего паренька.
— Что же делать? — сказал он чуть угрюмо. — Значит, судьба. Не плачь! Кому-нибудь надо идти. Что мы за исключение? Не забудь: Вася пробудет полгода в военной школе, может быть, к тому времени война кончится.
Он гладил ее щеки, волосы, целовал заплаканные глаза. Он был с ней нежен, как первые дни после их свадьбы, дни давным-давно забытые. А она плакала, плакала…
Эту зиму город жил странной жизнью. Все обычное сразу сдвинулось с места. От утра до вечера маршировали солдаты. В ясные морозные дни солдат уводили на горы, и снизу, с улиц, видно было, как там, по белым маковкам гор, перебегают, передвигаются цепочки темных фигур.
На улицах
А мобилизации в эту зиму — одна, другая, третья, пятая — хлестали край железными кнутами, впивающимися в самую душу. По мобилизации из уезда и из Заволжья уходили люди, лошади, скот. Точно кто-то огромный-огромный высасывал кровь из родной земли.
К весне уже наметилось: пустыня опять надвигается. Множество полей остались незасеянными: у людей не хватало сил справиться с работой. С лета поля стали зарастать цепкой черной полынью, очень остро пахнущей, по межам вырос буйный татарник и хрустящий сухой типчак.
Но все ждали, каждый день ждали: вот-вот скоро кончится война, и тогда стряхнется кошмар. В конторе «Торгового дома Андроновы и Зеленов» дела сократились. Часть служащих ушла по мобилизации. Вечерами Мурыгин в кабинете Виктора Ивановича, вздыхая, говорил:
— Вот еще хорошего работника лишились!
И показывал телеграммы с хуторов, из городов.
— Нет рабочих, нет скота, дело замирает.
Но еще была некоторая радость: накинуть пятачок и гривенник на заготовленный раньше хлеб. И эта радость, радость наживы, казалось, жила у всех, кого еще не захватила железная цепь войны. Рабочих было немного, заработки выросли большие, хозяйственные мужики не успевали ездить в сберегательные кассы вносить деньги. Но и большие деньги уже перестали радовать, потому что тревога усиливалась. На фронте дела шли плохо. Всю весну и все лето русская армия отступала. Ходили слухи: русские сдаются целыми корпусами в плен. В Цветогорье приползли слухи об изменах, о неурядицах. Хозяйским глазом Виктор Иванович и Василий Севастьянович видели, как беда тихим, но верным шагом надвигалась на край.
На второй год осенью по Заволжью пошел тиф. Работники с хуторов разбегались. С Красной Балки убежал даже приказчик Семенов. Без спроса он заявился в Цветогорье, прямо в контору. Василий Севастьянович после первых же слов обругал его свирепыми словами. Приказчик — почтительный, извивающийся — сразу обнаглел, заговорил громче, тверже. В этот момент в контору вошел Виктор Иванович. Приказчик опять закланялся почтительно, развел руками:
— Сами посудите, Виктор Иванович, как теперь нам жить? Невозможно жить. Даже доктора нашего взяли на войну. Тиф везде, смерть ходит.
— А как же амбары? Кто же теперь там будет заведовать?
— Там я сторожа Платона поставил. Он пока и позаведует.
Виктор Иванович ворчливо поговорил с приказчиком, но уволить его совсем не решился: понял, что на его бы месте он сам, вероятно, сбежал.
Когда установился санный путь — это было уже в декабре, — он поехал на Красную Балку, чтобы самому посмотреть, как там. Он едва узнал знакомые места. Дороги, прежде торные и укатанные, ныне были заметены — совсем как поле. По селам и деревням, через которые он проезжал, где вот еще недавно было довольство, были песни, где жизнь била ключом, теперь глядело уныние. Мужчин почти не было: только женщины, дети и старики. Верст за десять до хутора Красная Балка нужно было проезжать через долину. Здесь, при долине, уже лет восемь жил переселенец с большой семьей. Пока у него была только избушка, а скотину он держал в землянках. Этот переселенец (все в округе звали его Кукушкой) еще по первой мобилизации ушел на войну. Об этом Виктору Ивановичу еще в Цветогорье сказал приказчик. Виктор Иванович велел кучеру остановиться у избы. Знакомая собака выскочила из сеней, но не залаяла злобно, как лаяла прежде, а вдруг завизжала слезливо и жалобно, будто обрадовалась людям.
Ничье лицо не мелькнуло в окне, дверь в сени была закрыта. Виктор Иванович приказал кучеру слезть, посмотреть в окно. Иван, закутанный в тулуп, неповоротливо двигаясь, подошел к окну, прислонился лицом к стеклу, руками сделав над головой крышку.— Ничего не видать… Будто лежит человек на кровати, а не поймешь.
Иван постучал в окно, потом пошел к двери. Дверь была не заперта. Иван полез в избу, крича:
— Эй, хозяева, где вы там?
И тотчас выскочил, как ошарашенный, назад, к саням.
— Беда, Виктор Иванович! — крикнул он.
— Что такое?
— Лежат там трое мертвых: баба и две девочки.
Виктор Иванович вышел из саней, заглянул в открытую дверь: женщина и одна девочка лежали на кровати, с зелеными страшными лицами, а другая девочка — валялась на полу, возле стола, лицом вниз. Собачонка, повизгивая, бегала около ног Виктора Ивановича, заглядывала в глаза, а Иван уже осматривал сарай и хлев. Ни лошади, ни коровы в них не было.
Когда приехали на хутор Красная Балка и рассказали сторожу Платону о том, что видели, Платон махнул рукой:
— Теперь везде тиф ходит. Помощи никакой. Вымрет семья — никто и не узнает. Намедни урядник приезжал, сказывал, что переселенцы под Чалыклой сплошь вымерли.
Угнетенный Виктор Иванович вернулся из Заволжья домой. Елизавета Васильевна встретила его, тревожно заглядывая в глаза:
— Что ты?
Он наедине, чтобы не тревожить других, рассказал ей, как умирают дороги, умирают хутора, умирают люди и весь край умирает, как опять проснулась и подымается пустыня.
— Строили мы, строили, и все теперь идет прахом. Ездил я по этим пустым дорогам и все думал: строит вот человечество, добивается чего-то, стремится к тому, чтобы пустыня превратилась в цветущий сад, а вдруг какой-то хвастливый Хлестаков, вроде Вильгельма, устраивает войну — и все погибает.
Елизавета Васильевна откликнулась тихо:
— Тут не только Вильгельм виноват. И про наших говорят: на фронте измена, в столице измена, кругом взяточники. Получила я вчера письмо от Вани. Ругательски ругает царицына любовника Распутина. Мне читать было стыдно. Наш мальчик, я его еще считаю маленьким, а ныне он пишет такие откровенные письма, лезет в политику…
— Да, измена, — раздумчиво сказал Виктор Иванович. — Эти интенданты у всех на глазах опять стали грабить. Ну, поглядим, что будет.
В эту зиму в феврале в городе случилось убийство: убили купца Тохова со всей семьей. И самое страшное: прежде чем убить, пытали, добивались, где Тохов спрятал деньги.
Тохова все знали, все ему были дружки-приятели в городе, и это убийство — первое от века веков в тихом, благочестивом Цветогорье — смутило всех несказанно. И днем и ночью все стали запирать и двери и ставни на множество запоров, пугливо осматривали каждого прохожего и, отыскивая убийцу, грешили на солдат:
— Вот солдаты как озлоблены! Им все равно помирать: они на все пойдут.
И правда, солдаты были озлоблены. В городе уже говорили, что офицеры боятся ходить ночами по улицам: солдаты нападали на них, били. Солдаты открыто грозили: вот скоро («Пусть подождут!») они покажут себя. Но пока сидели на цепях крепких.
На третье лето войны отобрали под казармы женскую гимназию, купеческий клуб, солдат в городе стало больше, чем жителей, на горах белели длинные ряды палаток: там были лагеря. Все выгоны вокруг города были изрыты окопами: это солдаты учились, как они будут действовать там, на далеком фронте. Вася приезжал на два дня — прощаться: ехал в Закавказье, на турецкий фронт. Это уже был усатый прапорщик, говоривший круглым наигранным барственным баском, франтоватый, с непомерными шпорами. Он держал себя гордо (с Фимой поздоровался только кивком головы), много говорил о своих новых друзьях — князе Селецком и графе Охлопьеве — и очень понравился бабушкам. Его кавалерийский ментик с преувеличенно яркой цифровкой и замысловатыми кутасами напоминал и маскарад, и диковинные костюмы польских гусар на лубочной картине «Смерть Ивана Сусанина». Лакированные сапоги с кокардами, фуражка невиданной формы делали его каким-то ненастоящим.