Человек из рая
Шрифт:
После многочасовых блужданий по следу он спускается по распадку к шумному океанскому побережью и случайно выходит вовсе не на медведя-самца, которого скрадывал, а на молодую медведицу с пестуном. И только задним умом успевает сообразить, что старый медведь и шел к этой самке, на ее запах, на молчаливый неодолимый зов.
— Если бы она не поперла на меня, то я отпустил бы ее…
И сначала все замирают, все трое: человек и два зверя. Медвежонок растерянно присел в высокой почерневшей от заморозков траве и смотрит в сторону человека крохотными ошалевшими глазками. Метров тридцать отделяет охотника от медведицы. И разве угадаешь, что там делается в твердолобой голове, в мозгу, маленьком, как сморщенное яблоко, и какие могут зреть и умещаться там эмоции и образы? И знает ли сам зверь, что он предпримет в следующую секунду: бросится на человека или попробует уйти, прикрывая собою пестуна?
Человек
* * *
Артем начинает готовиться к охоте почти за две недели. Он извлекает из-под кровати свой арсенал: завернутое в чистую мешковину ружье и три фанерных посылочных ящика, в которых — патроны, гильзы, жестяные банки с порохом и дробью, капсюли, пыжи, выписанные с материка новые пули с пластмассовым оперением…
В комнате может сладковато запахнуть эфиром, когда он вскрывает банку со свежим порохом, или пахнет серой, когда он опробует залежавшиеся капсюли, или лаком, которым он подновляет ружейное ложе. Рассказы его становятся скуднее, субботняя бутылка отменяется, он погружается в работу. Он отмеряет порох на аптечных весах с тем же усердием, с каким, наверное, средневековый алхимик изготавливал «великий эликсир» для превращения свинца в золото. Если же зайти к Артему в эти дни и присесть на табурет у двери, он, не отвлекаясь от дела, может изречь что-нибудь совершенно непонятное, не поддающееся в моей голове расшифровке:
— «Сунар» требует более точной довески, чем «Сокол». Он мощнее, но непредсказуем. Я недавно достал обтюраторы, а с ними при неудачной довеске разнос в полметра на пятьдесят шагов…
Через несколько дней он уйдет ставить капканы на лису, стрелять из укрытия нерпу на лежбищах. Зима уже посыпала остров белым, а она, как я догадываюсь, насылает болезнь на охотников, своего рода паранойю.
— На приваду в конце сентября прикопал две туши сивучей. По полтонны, — доверительно сообщает он мне. — Затухнуть хорошо должны, ноябрь был теплым…
Его уже ничто не интересует, кроме двух вонючих туш, которые он будет использовать в качестве приманки. И он начинает мне обстоятельно разъяснять, как надо сохранить приваду, чтобы ее не растащили звери. И кажется, что Артем родился со всем этим в голове. Глядя на него, никогда не подумаешь, что прошлое обветренного до багровости простодушного человека содержит нечто такое, что совсем не вяжется с его нынешней грубой и простой сущностью. А ведь весь поселок знает, хотя Артем, кажется, никогда никому не рассказывал, о том, что лет до двадцати пяти был он москвичом, учился
в МГУ, а потом и в аспирантуре и, якобы, даже готовил диссертацию. А потом вся его прекрасно-размеренная преуспевающая жизнь прервалась и молодой химик сменил ее на «химию» уголовную, сводившуюся к весьма простым опытам: бери больше, кидай дальше (я усматриваю в решении судьи, присудившем Артему два года «химии», ни что иное, как сарказм, насмешку над химиком). Что послужило причиной такой перемены обстоятельств в жизни Артема: побил ли он кого-то, или как-то еще похулиганил, или назвал сволочью сволочь… — было тайной, о которой не принято расспрашивать. Поселку о его уголовном опыте было известно совсем немногое, только то, что «химичил» он на шпалопропиточном заводе.После «химии» он мотался по стране, о чем охотно рассказывал, а еще года через два осел на Курилах. Какое-то время он продолжал нырять на материк, езживал в отпуска, таскался за юбками, кутил в московских и сочинских кабаках, полностью спуская заработанные за год дальневосточные капиталы. Но видимо, он был уже совсем другим человеком, плохо понимаемым и принимаемым теми, кто на материке знал его раньше. В конце концов двадцать с лишним лет жизни на острове, большую часть которых Артем провел в лесу и на диких рыболовецких тонях, сделали свое. Но я бы все равно поостерегся предполагать, что Артем растратил свой интеллект. Так сказать о любом человеке, поменявшем, поломавшем, переиначившим жизнь, было бы, наверное, слишком просто и лицемерно. Несомненно лишь то, что он перешел в другое измерение, в другое качество. Острова приняли его, и он вжился в их непростой мир, в котором все оценивается иными мерками, совсем не такими как в большом городе.
Когда в стране настали времена так называемых реформ, он, особо и не кручинясь, окончательно застрял на Кунашире — сначала не стало денег на дорогу, а потом у него и вовсе прошла тяга к перемене мест. Десять лет он жил на Кунашире безвыездно, уже не поглядывая в ту сторону, где садилось солнце. Для кунаширцев такие погляды наиболее болезненны: Россия от острова прикрыта гористым, похожим на шипованный хвост динозавра отростком Хоккайдо — полуостровом Сиретоко.
Артем не был затворником — встречался с разными дамами местного общества. Последняя была Альбина, существо непритязательное, но выразительное, связи с которым сам Артем страшно стеснялся, прокрадываясь к ней на другой конец поселка редкими нестерпимыми ночами.
Альбина была посудомойкой в столовой рыбозавода. Она изрядно попивала. Когда я подвизался в консервном цеху разнорабочим и ходил обедать в столовую, то мог иногда видеть, как Альбина высовывала из своего окошка синее с похмелья лицо и, сильно заикаясь, громко говорила:
«Ка-а-акая па-а-адла опять ста-а-акан в кашу по-о-оло?жила».
В конце концов дамы, правда, не местные, а московские, сыграли с Артемом злую шутку. К чести их сказать, и сами они о том не ведали, и шутка получилась как бы заочная, нечаянная.
Минувшим летом перед носом Артема вдруг замаячило то, что люди называют птицей счастья (пытаясь, видимо, летучей крылатостью выражения заслонить свои довольно-таки основательные сомнения в действительности счастья). И не просто замаячило, не просто представилась возможность поправить жизнь, — перед Артемом нежданно-негаданно настежь распахнулись двери его казалось бы навсегда ускользнувшего прошлого: хочешь — вернись и заживи нормальным человеком. Письмо, которое он получил от родной сестры, так и вещало: повалял дурака и хватит, возвращайся, не за горами полтинник…
Старшая сестра его была женщиной занятой — кроме этого письма, одного за последние два года, Артем каждый год исправно получал еще две поздравительные телеграммы: на Новый год и следом — на свое день рождения, 15 января. Понятно, что и сам он в эпистолярном жанре не усердствовал.
Сестра его преуспевала в новой пореформенной жизни, была владелицей парикмахерского салона, ездила по столице в дорогом автомобиле, жила в новой просторной квартире (обо всем этом она тоже, как бы между прочим, сообщала). Но главным в письме было другое, о чем Артем говорил мне с натянутой шутливостью, потрясая сложенными вчетверо листками:
— Посмотри ж ты на Люсьен (сестру звали Людмила), она мне пару нашла, спутницу жизни, даже фотографию прислала… — И он прерывался, чтобы немного (опять же как-то натянуто, неестественно) похохотать. — Без меня меня женили…
Но смех смехом, а на следующий день я видел Артема уже глубоко задумавшимся, а потом и вовсе на него навалилась тоска, всколыхнулось и опрокинулось что-то в человеке. Замкнувшись, напустив бровей на глаза, был он мрачен и тугодумен. Несколько дней блуждал он в неопределенных сферах, но, видимо, поняв, что одному не осилить тяжких раздумий, пришел ко мне за советом.