Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Человек из-за Полярного круга
Шрифт:

Кое-как одолел лестницу. Хватило сил вылезти из-под половицы. Посидел на полу с закрытыми глазами, пока не привык к свету. Седой и бабка Ульяна не замечают меня. Поют. Надо бы брюки почистить, да ладно…

…Я шел за гробом. Похоронная процессия остановилась в сосновом лесу. А барабан все ухал и ухал. Надрываясь, рыдала труба. Я помог опустить в землю гроб с телом. Бабка Ульяна меня не узнала.

Юлькина любовь

— Я боялась этого, — сказала Юлька. — Боже мой, как ты долго не приходил. Целая вечность. Я стала очень безобразной, у меня большой живот. Нам теперь ничего нельзя. Мне жаль тебя, Антон. Ты ведь сам знаешь… Я боялась, что, ты скажешь. Я подлая. Какая же я! Просто не знаю, как все это произошло. Только было ужасно. Тебе больно, но я не могу иначе. Нам надо все выяснить. Ты должен сам решить. У меня просто нет сил больше так… Я ведь всегда помню твои руки. Помню собаку. А ты помнишь? В комиссионном на Урицкого стояла она на тумбочке — большая, шоколадная, с ярлыком, ты помнишь? Теперь ее уценили, она с ярлыком и сейчас сидит, только цена другая. Я каждый день заходила в скупку, она все сидит и смотрит

коричневыми глазами. Укоризненно смотрит. Я ее погладила по голове, у нее холодная голова. Это меня успокоило. Летом жарко, а у нее холодная голова, или, может быть, мне это показалось? Я боялась, что ее кто-нибудь купит, это ужасно! Когда ее убрали на переоценку, я потеряла равновесие, просто не находила себе места. Я была так одинока, Антон. Я не находила места. А как-то зашла в магазин — собака сидит на том же месте, у нее холодная голова. Это меня успокоило. Около собаки стоял молодой мужчина, большой, неуклюжий, совсем как ты, и смотрел на собаку. Я привела его домой. Мы долго сидели, я на кровати, он на стуле. Я не помню, о чем мы говорили, может, ни о чем и не говорили. Я думала о тебе, мне казалось, что он — это ты. Странно, Антон, но так было.

Я разобрала постель, и мы легли. У него были мягкие, как у тебя, волосы. Мне показалось, что это ты вернулся. Что я говорю, Антон, но у меня нет сил… Я спала, когда он ушел. Потом он еще приходил, но я не открыла ему. Я поняла, что это не ты. Пришло какое-то оцепенение. Самое большое горе — живот, он никак не хотел подождать, рос, рос, прямо на глазах. Я старалась перетянуться шарфом, но становилось трудно дышать. Ты меня не слушаешь! Ты посмотри, какая я безобразная, у меня под рубашкой спрятан арбуз… Ты только мне скажи, если что случилось в твоем сердце, то ты сканей. Я убиваю тебя, Антон. Ты очень постарел, это я тебя состарила, тыне был таким. Ты был не таким, нет, Антон, это не ты! А я не старею. Я просто перестала чувствовать, а когда перестаешь чувствовать, то человек сам по себе, а жизнь сама… Лучше бы я стала старухой, старость острее чувствует — это я предполагаю.

Мне кажется, Антон, что я чего-то недопонимаю, не добираю нутром. А ты все понимаешь, ты переполнен. Если не можешь, то я уйду. Во мне ничто не изменилось. Я все такая же. И другая. У меня не твой ребенок. Он наш! Мне это странно, я даже не понимаю, почему он не твой. Я просто догадываюсь, что он не твой. Странно. Нет, он твой. Иначе не могло быть. Абсурд. Я думаю сейчас о том, что дети есть дети. Я же его рожу, тебе это не безразлично? Я тебя замучила? Я старею, Антон, по ходу действия, я только сейчас это почувствовала. Надо пойти посмотреть на собаку, если она там, на месте, значит, все в порядке. У меня нет выхода. Скажи, у меня есть выход? Какая-то я странная. Скажи, правда? У тебя тоже нет выхода. Это тот случай, когда у людей нет выхода. Ну, разве это выход — уйти и мучиться, и мучить меня? И тогда не будет ни тебя, ни меня. Вместе мы есть, а так нас не будет. Когда ты и я — это что-то значит. Тогда воздух, земля, дома, люди, собаки имеют смысл. Это ведь что-то значит. У нас будет ребенок. Если захочешь, я рожу еще сколько захочешь!

Это ведь твой ребенок, иначе я не могу думать. Иначе не могло быть, Антон, иначе — чей же он? Я умру с горя. Я убиваю тебя, мой дорогой! Но я не знаю, что мне с собой делать. Все как-то перевернулось. Не знаю, что я говорю. Но ты не поддавайся, все образуется, ведь нельзя же просто так порвать. Я допустила ужасную несправедливость по отношению к нам, это неосознанно, Антон. Ну, как тебе сказать? Ребенок взял вазу, а она оказалась тяжелой и выпала из рук — вазы нет, но ребенок же остался, ну, куда же его, Антон! Ты можешь уйти, но ты уйди с легким сердцем, я думаю только о тебе. Если ты меня станешь презирать и тебе станет легче — от любви до ненависти, говорят, один шаг, — я никогда не смогу тебя ненавидеть. Ты ничего дурного не можешь сделать, я тоже не могу. Людей судят по поступкам, это я знаю. Но нас никто не может рассудить — причины поступка неподвластны нам. Они лежат по ту сторону нашего сознания, Антон, я совсем стала старухой, я не знаю, что говорю, у меня совсем нет сил. Если хочешь, давай уедем. Но зачем? От себя не уйдешь, от людей — ни к чему, люди — они везде одинаковы. А тут собака, ее еще не продали, я знаю. Мы накопим денег и купим ее. Я поставлю ее здесь. А рядом детскую кроватку. Умывальник вынесем в коридор. Я буду приносить тебе воду в тазике, я знаю, ты не любишь теплую воду, я не буду приносить теплой воды. Но, если ты хочешь, можешь уйти. Ты всегда можешь это сделать.

Посмотри, какой грязный снег на улице. Скоро придет весна. Тротуары будут дымить паром, и, как масло, блестеть лужи. Я уберу вторую раму, и будет в комнате пахнуть солнцем. И дымом. Жаль, что в городе не разрешают разводить костры. Когда жгут листья и мусор, я всегда волнуюсь, ты тоже волнуешься, я это знаю. Ты любишь, когда подсыхают крыши. Я тоже люблю. Крыши струятся синевой, и в этой полыхающей синеве голуби. Они сытые и довольные. Я не люблю голубей — они самодовольные. Я люблю собаку и тебя. Нельзя всех сразу любить. Я люблю только тебя.

Я знаю, скоро сколют с тротуаров утоптанный снег. Плитки, похожие на подмоченный сахар, сбросают лопатами в кучи, и они на солнце почернеют и сольются. Дотом их поколют, большие куски распадутся, и внутри они будут ватно-белые, как покойники. Я боюсь покойников, Антон. Мне всегда не по себе, когда увозят снег. Не ты меня не слушаешь. Я очень безобразная? У меня отяжелели губы, они как переспелый плод, я это чувствую. У меня поганое лицо — зачем эти нашлепки?

Я люблю, когда под корой проступает зелень, мне всегда хочется сковырнуть кожицу ногтем, но я этого не делаю — им будет больно. Деревья всегда нежнеют с вершинок, зимняя хмурь спадает по стволу до пят. Это не сразу, постепенно, даже трудно уловить. Ты улавливал, Антон. Ты все о том же думаешь… Я боюсь об этом думать. Но если ты не можешь не думать… Как ты можешь не думать, об этом, конечно, нельзя не думать, я даже не представляю. Я совершенно выбилась из сил. Человек не может так сделать, чтобы у него не рос живот,

он все равно растет, выпирает, кричит. И я ничего не могу поделать. Как все это сложно! Может, только я так устроена? Почему люди по-разному устроены? Если бы все одинаково — неинтересно. Мне кажется, что жизнь — игра, что серьезные дяди и тети играют во взрослую игру, а я, мы — куклы, они говорят и делают за нас, даже решают, иногда тебя спрашивают, но твои слова не берут в расчет.

С приходом весны все больше клонит в сон, а лежать мне неудобно — мешает живот. Я думала, что он мне будет очень мешать, а он не очень…

Люди всегда чего-нибудь боятся. Моя мама всегда боялась потерять хлебные карточки. Она мне про это рассказывала. Она говорила, у человека ненасытная утроба… Я тоже боюсь, Антон, я просто суеверная стала, даже кроватку не покупаю. Может, не стоит бояться, но я все равно боюсь. Я недовольна собой. Мама говорила, человек всегда чем-то недоволен. Если у него нет хлеба, он хочет только хлеба, дали хлеба — захочет белого, с маслом, потом заварные калачи, пирожное, халву, велосипед, мотороллер, машину. И нет пределов. Я люблю халву, меня очень тянуло на халву. Мама жмых хвалила, я попробовала, и мне стало плохо. Я хотела выбросить похожий на обломок наждачного круга жмых, но мама не разрешила, убрала в папин ящик. Папа у нас умер от ран. Мама не плакала, не могла. Сидела тихо-тихо, с головой завернувшись в шаль, и казалась неживой. Я боюсь покойников, я уже тебе говорила. Отца я боялась и живого. У него не было ног, он ездил на тележке с подшипниками, когда он ехал, они стрекотали, как швейная машинка. У него еще не было глаза и лицо в пороховых занозах. Он целыми днями стучал молотком в будке на улице Дзержинского. Осенью в будке становилось холодно, иногда он долго не приезжал, мы шли за ним. В будке пахло кожей и сапожным кремом, а папа, как обычно, уткнувшись в пол, спал под дверью, посиневший и пьяный. Мама говорила: «Горе ты мое!» И мы, как чурку, закатывали его на тележку, на которой возили со станции уголь, и везли домой. Мама садила меня с ним рядом — я поддерживала папину неживую голову, чтобы она не дребезжала, когда мы ехали по торцовке. Мама тянула тележку, ссутулившись и не поднимая головы. Иногда мальчишки пуляли в нас камнями, и я собой прикрывала папино лицо. Я боялась, что камень попадет в папин пустой глаз. Ты опять меня не слушаешь. Не знаю, зачем я про это говорю. Наверное, люди живут, пока у нас они в памяти. Антон, ты всегда будешь жить в моей памяти. В памяти люди живут такими, какими были. В статуях они не живут, мы их видим, и все. Они просто стоят или сидят, иногда они в копоти, и у меня всегда болит сердце — почему они в потеках. И им, наверное, это неприятно.

Мама говорила: «Ты не бойся, доченька, когда я умру, я ведь твоя мама». У мамы были маленькие морщинистые руки, и вся она была маленькая, усохшая, и мне всегда казалось, что на кровати просто ее забытая шаль в крупную клетку, а ее нет. У нее был славный голос, тихий и задушевный, она любила рассказывать о своей молодости. Она никогда не жаловалась и почти ничего не ела. Когда на улице шел дождь и мостовая пузырилась, мама просила придвинуть ее кровать к окну, хотела послушать, как звенит, как умывается зелень. «Не умывшись нельзя, — говорила она, — легче дышать, когда вокруг чисто». А еще мама любила вязать половики из тряпок. Из разных лоскутов делала ленты, сматывала их в большой клубок, как футбольный мяч, и вязала коврики — круглые, разноцветные. У нас в доме и на полу, и на стенах были мамины коврики. Она всегда жалела, что мало лоскутков, она могла бы связать ковер на всю нашу комнату — три на четыре, это была ее мечта. Человек без мечты не бывает. Мама говорила: «Человек без мечты, что подсолнух без зерен». Человек должен мечтать, с мечтами ему хорошо, он обновляется, ему хочется жить, ему не одиноко. Антон, ты умеешь мечтать? Мечтать надо уметь, это очень серьезно, если человек умеет мечтать. Если меня прервут, я запоминаю, на чем остановилась, и обязательно потом домечтаю. Я люблю мечты с благополучным концом. Правда ведь хорошо, когда без обмана, ведь мы же люди, ведь может же человек верить и надеяться, что его не обманут? Антон, почему люди обманывают, это же жестоко, правда, Антон?

Под стенкой у нас стояли папины сапожные заготовки, они были похожи на подводные лодки. Папа все собирался заказать маленькую колодку и по ней сшить башмачки на мою ногу. Я ведь всегда радовалась этому и от радости танцевала. Я любила танцевать. И еще я просила папу сделать колодочку для моей куклы. У меня была тряпочная кукла с химическим лицом. Мама сделала это лицо карандашом. Одна бровь получилась изломанной и короче, от этого казалось, что кукла вот-вот заплачет. Мне очень жаль детей, Антон, когда они плачут. Я просто не могу. Я не знаю, что буду делать, Антон…

И на радость и на горе

— Где звездочки? [3] — спросил Егоров с раздражением у бригадира Игнатьева.

— Не дали.

— Опять! Ты скажи, что мы еще спокойные ребята. Работать не на чем, а мы молчим.

— Вижу, что спокойные, до того спокойные, что карьер даже не зачистили.

— Сальники накрылись, не успеваем масло заливать.

— Заливать вы мастера. Вскройте-ка, Егоров, посмотрим бортовые…

Вскрыли, действительно, и сальники ни к черту не годятся, и зубья, как бритвенные лезвия.

3

Звездочка — ходовая шестерня экскаватора.

— Наш экскаватор, как старый слон, сейчас бы ему в самый раз хватило силы дойти до кладбища, — размышляет Егоров. — Он свое, Игнатьев, оттрубил, отпахал, и тут ничего не поделаешь. Износился. Это тебе не человек — машина. Человек износился, а сколько-то еще дюжит, через силу, а дюжит. Ты думаешь, мне его не жалко? Я, можно сказать, на нем состарился. — Егоров похлопал по обшивке экскаватора.

— Разве я не понимаю, но из кубиков складываются гроши. Работать-то надо.

— Я не к этому, — с продыхом сказал Егоров. — Уйду я, Игнатьев. Не хотелось бы, но придется. — Он отвернулся и стал смотреть за реку, туда, где в солнце разгорались макушки деревьев.

Поделиться с друзьями: