Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Человек нашего столетия
Шрифт:

Все позабытое вопиет во сне о помощи.

1965

Он хотел бы начать все с самого начала. А где начало?

Суверенитет человека состоит в том, что во всякое мгновение он вправе сказать себе, о чем думает.

Собственные соображения всегда представляются ему подозрительными, если удается убедительно отстоять их перед кем-либо.

Труднее всего прощается бесцеремонность. Она перешагивает через самое святое и одновременно наиболее ранимое: через близость.

Как жаждут в любви заверений и как их боятся, будто они расходуют нечто, что без них прожило бы дольше.

Всем мыслителям, исходящим из негодности человека, присуща

необычайная сила убеждения. В их словах звучит опыт, мужество, правдивость. Они глядят в лицо действительности и не страшатся назвать ее по имени. Что это всегда неполная действительность, замечают лишь позже; а что было бы еще мужественней, в той же самой действительности, не фальсифицируя ее и не приукрашая, найти зародыш иной, возможной при измененных обстоятельствах, — в этом признается себе лишь тот, кто еще лучше знает эту негодность, кто носит ее в себе, ищет ее в себе, находит ее в себе: поэт.

1966

Новые, существенные открытия в изучении животных возможны лишь потому, что мы основательно поутратили нашего высокомерия в качестве венца творения Божьего. Выявляется, что мы скорее последняя тварь Господня: палачи Бога и мира его.

Не говори: я был здесь. Всегда говори: я не был здесь никогда.

Есть народы лишь избранные: те, что еще существуют.

Одно из назойливо раздающихся в английской жизни примирительных выражений «Relax!» [213] При этом мне представляется некто, говорящий Шекспиру: «Relax!»

213

Полегче, спокойно, расслабься (англ.).

Человек: животное, замечающее, что убивает.

Льстец, вдруг видящий, к собственному ужасу, что все люди становятся такими, как он их изображает.

Последнее желание, обращающееся вокруг Земли и не изменяющееся с течением тысячелетий.

Чересчур много людей — говорят те, что не знают ни одного; слишком мало — говорит тот, кто начинает узнавать их.

Небеса, населенные космическими идиотами. Зевота звезд.

Паскаль потрясает меня до глубины души. Математика в поре невинности. И уже она кается.

Всякий старец видит себя как сумму удавшихся ухищрений. Всякий юноша ощущает себя началом вселенной.

Разложить реку на ее ручьи. Понять человека.

В любой семье, не являющейся его собственной, человек задыхается. В собственной также, только не замечает этого.

Каким будет все это людское множество, сколько воздуху останется для каждого? Научатся они обходиться без пищи? Станут обживать атмосферу и в многоэтажных постройках — земное нутро? Откажутся от движения и станут лишь медитировать? Перестанут обонять? Будут шептать? Светиться?

Особенность Роберта Вальзера [214] как поэта состоит в том, что он никогда не высказывает открыто своих мотивов. Это скрытнейший из поэтов. Всегда у него все наилучшим образом, всегда он в восторге. Но увлеченность его холодна, оттого что оставляет незатронутой одну из частей его личности, а потому не только холодна, но и жутковата. Все для него превращается во внешнюю природу, а ее суть, ее глубинную сущность, страх, он отрицает в течение всей своей поэтической жизни.

214

Вальзер Роберт (1878–1956) — швейцарский писатель.

Лишь позднее начинают звучать голоса, мстящие ему за все утаенное.

Его поэзия — это беспрестанное усилие замолчать шевелящийся страх. Он бежит отовсюду прежде, чем тот чрезмерно

разрастается в нем (его блуждающее существование), и преображается нередко, ища спасения, в нечто услужливое и маленькое. Его глубокая и инстинктивная антипатия ко всему «высокому», и прежде всего к тому, что обладает положением и престижем, превращает его в значительного и важного поэта нашего времени, задыхающегося в объятиях власти. Язык не поворачивается назвать его, следуя обычному словоупотреблению, «великим» поэтом, ничто не претит ему так, как «великое». Блеск величия, перед ним лишь склоняется он, а не перед его притязаниями. Наслаждение для него — любоваться блеском, оставаясь в тени. Нельзя читать его без стыда за все то, что представлялось важным во внешней жизни, и потому он особого рода святой — не из тех, что святы по обветшалым и выдохшимся предписаниям.

Столкновение с «борьбой за существование» приводит его в ту единственную сферу, куда она уже не достигает, в сумасшедший дом — монастырь современности.

Я спрашиваю себя, есть ли среди тех, кто выстраивает свое уютное, безмятежное, устойчивое, прямое как стрела академическое бытие на судьбе в нищете и отчаянии жившего поэта, — есть ли среди них хотя бы один, которому совестно?

Он не говорит ничего. Да, но как он это разъясняет!

Он желает стать лучше и упражняется ежедневно до завтрака.

Я есть. Нет меня. Новая считалка человечества.

Словообильные стареют первыми. Вначале увядают прилагательные, затем глаголы.

Поэт вправе оберегать свою несправедливость. Если он будет все время ревизовать все, что будило в нем противодействие, и корректировать свои антипатии, от него ничего не останется.

Его «мораль» в том, чего он не приемлет. Однако вдохновляться ему дозволено всем до тех пор, пока исправно действует его «мораль».

Что в Гёте нередко наводит скуку, так это его всегдашняя завершенность. Все более и более недоверчив он с годами к порывистой односторонности. Но он, разумеется, столь огромен, что нуждается в равновесии совсем иного рода, чем другие люди. Он не расхаживает на ходулях, а как чудовищный вселенский шар духа покоится, всегда завершен и округл, опираясь на себя самого, и, чтобы понять его, нужно обращаться вокруг него подобно крошечной Луне — роль несколько унизительная, однако единственно уместная, когда имеешь дело с ним.

Он придает силы, но не для бесшабашной отваги, а для выдержки, и мне неизвестен другой великий поэт, в чьей близости смерть так подолгу скрывала бы свой лик.

Находить новые неудовлетворенные желания, вплоть до глубокой старости.

Философом мог бы считаться тот, для кого люди остаются так же важны, как и мысли.

Все книги, которые только и демонстрируют, как мы поднялись до нынешних наших воззрений на животное, человека, природу, вселенную, вызывают во мне неудовольствие. И куда ж это мы там поднялись? В произведениях мыслителей прошлого выискиваются фразы, отражающие взгляды, приведшие постепенно к нашему мировидению. По поводу большей, ошибочной части их мнений высказывается сожаление. Что может быть стерильней подобного чтива? Как раз «ошибочные» мнения прежних мыслителей и есть то, что вызывает мой наибольший интерес. В них могут содержаться зачатки вещей, которые нам наиболее необходимы, которые выведут нас из ужасного тупика нашего сегодняшнего миропредставления.

По меньшей мере дважды в истории развития философии представления о массе имели решающее значение для формирования нового миропонимания. В первый раз — у Демокрита: множественность атомов; во второй раз — у Джордано Бруно: множественность миров.

С тех пор как его можно осуществить с помощью взрывов, Ничто утратило и свой блеск, и свою красоту.

Очень старый человек, не принимающий никакой пищи. Питается своими годами.

Во сне спускался по многим лестницам, вышел наружу на вершине Мон-Венту.

Поделиться с друзьями: