Человек-недоразумение
Шрифт:
Сам я, к сожалению, не помню, что произошло, но разве упомнишь все эпизоды своей грёбаной жизни? Вы наверняка не помните даже половину. А с меня-то какой спрос? В общем, ничего подобного не было.
Но эта провокация силам зла явно удалась. Признаю. Потому что после неё моя жизнь изменилась. В худшую ли сторону, в лучшую — не мне судить. Да и не вам. Она изменилась, вот и всё.
Казённый дом
Спустя какое-то время я обнаружил себя в отделении милиции.
Скажу вам честно, я всегда уважал отечественную милицию. Тем более советского периода. Что бы там ни говорили о министре Щёлокове, но он действительно создал по-настоящему действенную, эффективную и, что
Хорошо, хорошо. Отступаю на шаг. Всего лишь на шаг и ни сантиметром больше. Не так сильно уважал я милицию, не так. Вы правы в том, что такое необыкновенное существо, как я, не может всерьёз уважать ничего на этой грешной Земле, включая самого себя. Я уважал отечественную милицию лишь временами, периодически. И не слишком сильно. Тем не менее сейчас, как вы понимаете, именно такой период.
Простите мне мои сбивчивые воспоминания об этих днях, когда жизнь моя вливалась в новое русло, но я действительно помню их очень плохо. С точки зрения традиционной психологии это явление можно объяснить разнообразными оправдательно-психопатологическими терминами, что-то вроде «помутнения», «фрустрации» или даже «потери чувства реальности». Всё почти так, не собираюсь перечить традиционной и даже нетрадиционной психологиям, хотя и не люблю их искренне.
Итак, что же сохранилось на хрупких и ржавых стенках моей памяти?
Помню: какой-то мент допрашивает меня в кабинете (вполне возможно, что словом «допрос» я перегибаю палку, наверно, по милицейской терминологии это называлось всего-навсего беседой), почему-то разговор наш очень мне не нравится, дико не нравится и сам мент, я вскакиваю со стула, что-то кричу — то ли на него, то ли просто так — подскакиваю к окну и пытаюсь выбраться через форточку. Почему форточка показалась мне милее и привлекательнее двери, мне сейчас неизвестно, но объяснение этому я вижу вполне логичное: по всей видимости, мне почудилось, что побеги я через дверь, то просто не успел бы выбраться из отделения наружу и был бы пристрелен.
Помню — а может, просто додумываю? — как мент и ещё кто-то, скорее всего тоже мент, прибежавший на шум из другого кабинета, стаскивают меня с подоконника на пол, несильно бьют, связывают чем-то руки и затыкают тряпкой рот. Действия их вполне понятны и объяснимы: никому не нравится слушать чужой крик. Людям нравится только крик собственный.
Наверняка я грозился уничтожить этих милиционеров самым мучительным из известных и неизвестных способов, на худой конец — превратить их во что-то мерзкое и ничтожное, может быть, в половую тряпку. Наверняка я истово объяснял им, делом чьих рук является на самом деле уничтожение Чернобыльской станции, наверняка я пытался увидеть в их глазах непосредственный отклик, понимание и уважение — судя по всему, эти эмоции отсутствовали в их высокоморальных душах.
Потом со мной беседовали ещё какие-то люди. Их было то ли двое, то ли трое. Они выглядели солидно и представительно, я убеждён, что это были двойные агенты. Агенты советского КГБ и агенты действительности. Впрочем, вполне возможно, что о своём втором агентстве они не подозревали. Зато об этом прекрасно знал я.
Поначалу они проявили ко мне некоторую заинтересованность, внимательно выслушали мои объяснения о причинах взрыва на станции, но почти сразу же интерес ко мне угас. Я (пожалуй, к своему счастью) не смог убедить их в том, что атомная электростанция может быть разрушена ребёнком, наславшим на неё за тысячу километров энергетические волны. Видимо, лишь по долгу службы они были обязаны проверять всю информацию, касающуюся подрыва государственных основ и всяких прочих электростанций, но верить в неё они обязаны не были. Как агенты КГБ они махнули на меня рукой, но как агенты реальности просто отмахнуться
от меня, отпустить домой и забыть они, конечно же, не могли. Поэтому следующими человеческими особями, кто проявил обо мне чуткую и трогательную заботу, оказались люди в белых халатах.Встречи с ними — и это я могу утверждать почти наверняка, потому что, несмотря на всякие там фрустрации, я всё же мог осознать перемещения в другие здания и кабинеты — происходили уже не в милиции, а в каком-то медицинском учреждении, куда я был помещён в палату один-одинёшенек, чему был, в общем-то, рад. Я не любитель тесноты и вынужденного общения.
Встречи были продолжительными, ко мне приходили белохалатные мужчины, белохалатные женщины, неоднократно ко мне водили группы студентов — судя по всему, я безмерно радовал их всех. Они возвышались надо мной с умными, проницательными, чрезвычайно скорбными и жалостливыми лицами, качали головами, цокали языками и произносили, за редкими исключениями, лишь одну и ту же фразу: «Интересный случай. Очень интересный случай». Отчасти мне было приятно слышать эти слова: всё же это было какое-никакое признание моей исключительности.
Пару раз ко мне допускали родителей. С ними я мог встречаться только в присутствии врача. Помню, что мама, не переставая, горько плакала, а отец, пытаясь бодриться и выглядеть сильным, то и дело кивал мне, видимо желая поддержать и сказать тем самым, что всё нормально и у меня ещё есть шанс вернуться в общество полноценным человеческим существом. Я не хотел их видеть, они только раздражали меня.
Именно тогда мне был поставлен короткий и яркий диагноз — шизофрения, именно тогда в моей жизни появился добрый доктор Игнатьев, который, надо признать, дальше всех продвинулся в понимании моей сущности, но ввиду того, что трактовал её с сугубо медицинских, психиатрических позиций, дальше определённой отметки двинуться не смог.
Впрочем, доктор Игнатьев персонаж в моей истории далеко не главный и даже, пожалуй, не второстепенный, а какой-то там фоновый, так что постараюсь не уделять ему слишком много времени.
— Ну что, — улыбающийся, свежевыбритый, с запахом одеколона «Шипр», появился он в палате в один из утренних часов, — поедешь со мной, Вовка?
— Куда? — раздражённо отозвался я, потому что в то время уже отчётливо понимал, что товарищам врачам доверять нельзя.
— В хорошее место, — улыбнулся он ещё шире. — Туда, где тебя ждут друзья.
Слабенький аргумент. Неужели психиатру с первого взгляда не понятно, что в друзьях я совершенно не нуждаюсь?
Видимо, он понял это, потому что тут же добавил с ещё одной, на этот раз какой-то странноватой и кривоватой улыбкой:
— Туда, где ты сможешь во всю мощь бороться с миром. И никого при этом не беспокоить.
Вторая фраза была сказана гораздо тише первой. Видимо, я не должен был обратить на неё особого внимания. Я и не обратил. Я и на первую фразу не обратил особого внимания — чего мне все эти фразы представителей враждебного мира? — но должен признать, что она меня несколько удивила и задела. По крайней мере, тем, что этот человек хоть и в общих чертах, но всё же представляет цель моего предназначения.
И я поехал.
Собственно говоря, выбора у меня не было.
Лишь с того дня, как я оказался в стенах психиатрической лечебницы для детей и подростков (которая официально называлась не так оскорбительно громко по отношению к подрастающему поколению, а вроде бы именовалась некой школой-интернатом для каких-то там особенных детей), лихорадочное мельтешение в моих мозгах, связанное с некорректным определением пространственно-временного континуума, в котором я имел честь пребывать, несколько улеглось, сознание со сбивчивости перешло в достаточно традиционный режим работы, восстановилась память и улеглись эмоции. Я снова стал способен фиксировать смену событий в последовательности, без провалов и всплесков. Улеглось — хотя до конца и не исчезло — бессильное возмущение перед коварной Силой, явившейся ко мне однажды и не желавшей пребывать во мне постоянно. Всё же я не терял надежды возродить её в себе.