Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Человек с яйцом. Жизнь и мнения Александра Проханова
Шрифт:

Когда случилась революция и в Тифлис из Петербурга и Москвы бежали именитые писатели, художники, музыканты, он принимал их у себя в доме, где образовался своеобразный салон. Затем он ушел воевать в Белую армию и окончил войну под Перекопом, чудом избежав плена и жестокой казни. Позже он прошел лагеря в Каргополе, уцелел и старился в Москве, уделяя своему двоюродному внуку много внимания, дожив до 60-х годов. В прохановском деревенском доме, в Торговцеве, я видел его «подмалевок»: незаконченная картина называется «Сирень», трудно судить о том, что там нарисовано, но она, пожалуй, навевает меланхолию и, да, в самом деле, сиреневая.

«Его детство прошло среди чудесных родных стариков, от которых остались книги, прокуренные трубки, монограммы на серебряных ложках…» — сказано про похожего на Проханова героя романа «Дворец». «Какое количество людей было вокруг меня — кормило, воспитывало, лелеяло! Целая рать прекрасных мужчин и женщин выстроилась, чтобы уберечь меня в этой жизни. У меня всегда было ощущение, что я был как бы птенец в окружении множества птиц, которые не имели возможности вывести собственное потомство…».

Любопытно,

что все идеологические вирусы, то есть отклонения от господствующей доктрины, Проханов подцепил вовсе не в 60-е годы, в подполье; они обосновались гораздо глубже, в семье, на молекулярном уровне. Нельзя исключать, что всю свою жизнь он так интересовался различными «штаммами» не только потому, что надеялся синтезировать из них учение, способное преодолеть нынешнее состояние материи, но и потому, что хотел уловить некий промысел в истории собственного рода. Под официальной коммунистической идеологией жило все: баптисты, западники, славянофилы; какие-то из обитавших в этой удивительной среде существ ждали немцев, другие — второго пришествия, третьи — наступления советского рая. Как бы то ни было, мы видим: прохановские предки достаточно инвестировали в историю страны, чтобы у Александра Андреевича была возможность чувствовать себя полноценным гражданином и иметь право говорить от лица этноса. Эту возможность он и использует на все сто процентов.

Глава 2

Проханов рассказывает автору про найденное сокровище и демонстрирует дверь в преисподнюю.
Школьные проделки. Подагрические ноги и феноменология Достоевского.
Причины поступления в МАИ и участие в конкурсе экзотических галстуков

«Вот! Это я! — на ходу расстреливая боекомплект, по долинам и по взгорьям несется советская тэ-тридцатьчетверка со звездой и красным флажком. Ей навстречу с утробным урчанием выползают два тупорылых немецких „тигра“ с тевтонскими крестами. — А вот это… Сванидзе! — Александр Андреевич показывает мне свои детские рисунки: танковую битву. — И я его долблю! — Некоторое время назад мы беседовали о том, каким милым человеком оказался ведущий программы „Зеркало“, когда они, наконец, познакомились в прямом эфире на „Эхе Москвы“. Я случайно услышал радиодиалог Александра Андреевича с Николаем Карловичем, и Проханов показался мне на удивление любезным по отношению к своему давнему оппоненту, „Сатанидзе“. — Бронебойным! Бабах! Получай, сука! Так его, так его!» — Проханов входит в раж. Я начинаю опасаться за сохранность раритетных рисунков баталиста. Не то чтобы в них чувствовался будущий Леонардо да Винчи — типичная детсадовская каля-маля, сплошные диспропорции, но выглядят они весьма аутентично: атрибутировать их можно без малейших затруднений. Многажды повторяются одни и те же сюжеты — горящие танки и самолеты, Кремль, СССР, Сталин, салют. Что касается эпитафики, то здесь доминируют «Москва», «Ленинград», «1945», один раз встречается почему-то «Христос Воскрэсэ».

Между тем, если бы Сванидзе был чуть старше, то они могли бы познакомиться гораздо раньше: в паспорте Проханова в графе «место рождения» написано «Тбилиси» (и уже в этом смысле он настоящий Caucasian). Впрочем, как мы уже видели, это всего лишь эпизод; Проханов коренной москвич, имеющий, более того, особые отношения с этим городом. Любопытно, что прохановская Москва не вполне совпадает с общепринятым образом. Он почему-то практически не видит сталинской Москвы или даже иронизирует по ее поводу: так, Речной вокзал однажды он назовет «шедевром сталинской архитектуры, где итальянское причудливо сочеталось с неандертальским», зато очень бурно реагирует на Москву старинную и новорусскую, и особенно — конструктивистскую, в которой видит «дотлевание авангардной энергии 20-х годов». Любимая побасенка его героев, обычно предназначенная гуляющим с ними под руку девушкам, состоит в том, что основатель Москвы — не Юрий Долгорукий, а Лентулов, «Москва построена по проектам Лентулова». По тем же проектам, скажем, забегая вперед, будут построены и романы Проханова — по сути, романы-фабрики, выпячивающие на всеобщее обозрение свой каркас, техническую основу и грубую функциональность. «Дома, похожие на военные корабли и танковые колонны… Рабочие клубы имени Русакова и Зуева, клуб „Каучук“, Академия Фрунзе, дом Корбюзье, похожий на стеклянную лабораторию со множеством колб, пробирок, строения братьев Весниных, Мельникова и Гельфрейха, напоминающие эскадрильи инопланетных кораблей… застывшие своими гранями, призмами, иллюминаторами в известняках и ракушечниках мещанских домов».

Теремок.

Рисунок баталиста.

В Тихвинский переулок — место жительства нескольких десятков прохановских героев, как правило, тех, которых можно назвать его двойниками, мерзавцев он сюда никогда не селил, — можно попасть через известняки и ракушечники Новослободской, Палихи и Трифоновской. Раньше это было тихое место, хоть и мощенное брусчаткой, а в 40-е годы здесь дай бог если за весь день проезжал один грузовик. С одной стороны громоздятся богато отделанные по фасаду модерновые дома, с другой — возведенные в двадцатые конструктивистские 5-этажные трущобы стандартной планировки, без лифта: наглядно выраженная в архитектуре социальная разница.

На самом деле раньше дом номер 10/12 был 4-этажным, а 5-й надстроили уже позже; о перепланировке свидетельствуют заложенные кирпичом, по-видимому, для укреплении несущих

стен, окна. Прохановы жили на третьем этаже, в трехкомнатной коммунальной квартире: две занимали они с мамой и бабушкой, одну — соседи, мать и дочь. Комната, в которой они жили с матерью, была угловой, на стыке двух сходящихся стен. Это было удивительное пространство, напоминающее внутренность платоновского икосододекаэдра: не менее двух десятком углов, не столько встроенные, сколько вынесенные, как в центре Помпиду, коммуникации. Прохановские герои обычно видят из окна тополь (растущий здесь по сей день — «вот, мое тотемное дерево») и желтую классицистскую церквушку XIX века — невыразительную для постороннего, но вызывающую у него приступ ностальгии и благоговения. Во времена прохановского детства в церкви размещался не то маленький заводик, не то мастерская, купол был разрушен, туда заносило ветром семена — и поэтому прямо на крыше росло карликовое деревце воплощенная метафора угнездившейся в тонкой телесной оболочке души. Еще из окна виден был двухэтажный «мещанский» домик, в окне которого однажды он обнаружил молодую женщину, совершавшую утренний туалет. Та же сцена, только в обратном порядке, повторилась вечером. В течение многих лет он наблюдал в окно этот потрясающий стриптиз и с тех пор всю жизнь вспоминал «туманные оранжевые окна в доме напротив, и в одном из них, лунно белея сквозь наледь, теплая после сна, обнаженная женщина поворачивается пред невидимым зеркалом, медленно надевая лиф на свои полные груди, и от этого ежеутреннего, головокружительного зрелища нельзя оторваться». Однажды, не выдержав, он выбежал на улицу, ей навстречу, посмотреть, как она выглядит вне этой оконной поволоки. Женщина наверняка уже в могиле; на месте мещанского домика пустырь.

В квартире-трешке все, кроме него, были женщины. В этом гинекее маленький Александр Андреевич царил безраздельно. Им занималась бабушка и все время негромко напевала баптистские, сочиненные Иваном Степановичем Прохановым псалмы: «Великий Бог, ты сотворил весь мир!» — или: «Открой, о Боже, чертог своей любви!». Проханов совершенно уверен в том, что его бабушка была святая, и, похоже, это не та тема, относительно которой он позволил бы какие-то насмешки. Одна из самых пронзительных сцен во всем тридцатироманном корпусе прохановских текстов — та, где Коробейников, герой «Надписи», купает немощную бабушку; отсылаю к ней целиком, цитировать из нее кусками отдавало бы кощунством. Бабушка возникает не только в автобиографической «Надписи», едва ли не в каждом романе для нее заботливо зарезервирован некий минимальный объем. Она была медсестрой. Сначала работала в сиротском приюте, а потом в доме подкидышей. Она была баптисткой (уже не молоканкой, от молоканства в семье остались только кулинарные традиции — домашняя молоканская лапша и клюквенный мусс, который называли «химмельшпайзе»). На фотографиях можно увидеть женщину, похожую на мисс Марпл из английского сериала. Хотя, по уверению ее внука, она и не была интеллектуалкой, но тоже вращалась в модернистской среде, посещала вместе с Александром Степановичем салон Мережковского и Гиппиус: «Мистическая модернистско-христианская атмосфера докатилась до меня через ее уста». Бабушка была очень религиозна: «Всегда кончала день чтением Евангелия. Из Писания она извлекала не богословские тонкости, которые повергали ее в глубокое недоумение и заставляли говорить о великой тайне, а ощущение какой-то любви бесконечной, которую она проецировала в основном на меня. Бабушка для меня была Христос одновременно. Она меня любила безгранично, со всем, из чего я состоял, с дурным».

Бабушка отстаивала очереди в магазинах, хлопотала у плиты, стирала, а по вечерам усаживалась перед маленьким репродуктором, купленным матерью после войны, и слушала Барсову — романсы, арии из опер. Детство Александра Андреевича прошло под звучание песен, особенно русской классики. «Я и сейчас вскакиваю ночью в ужасе и начинаю петь арию Сусанина: „Я вас завел туда, куда и черт не брал, костей не заносил“. Удивительным образом этот мир всплыл зимой 2005 года, когда в „Завтра“ вдруг появилась передовица про то, как Проханов умиленно слушает по телевизору концерт Дмитрия Хворостовского и едва удерживается от того, чтоб прослезиться. Когда я спросил его об этом странном тексте, он ответил, что плакал в самом деле: „Я был размягчен совершенно. Он работал на мое подсознание и воскресил целый период обожаемых мною образов, культур и переживаний. И я, как и всякий человек, состоящий из многих слоен, был как распиленный пень, который сам увидел свои древесные кольца. В этих древесных кольцах будут какие-то слои, которые состоят не из пластмассы, не всяких сплавов металлических, а из реальной живой материи, и там много от Хворостовского. Тронул, тронул Хворостовский, и многие читатели отметили эту передовую как возвращение к истокам, от которых я слишком далеко ушел“».

Истоки: то была квартира, заставленная предметами, которые на всю жизнь впечатались в его память: резная табуретка с мавританским узором, старинный, стройный буфет из орехового дерева, с резным навершьем, внутри серебряные и фарфоровые сервизы, блюдо с орхидеями, ваза на толстой стеклянной ноге, — по правде сказать, я реконструировал этот интерьер по упоминаниям в его текстах, но в какой-то момент понял, что если припишу все эти вещи прохановской семье, то получится, что они жили на складе «ИКЕА». Точно могу поручиться за аквариум с разноцветными гуппи, на которые он глядел часами, это был один из первых предметов в его жизни, выполнявших функцию визуального наркотика.

В детской комнате был еще один психоделический аттракцион: «шар из зеленого литого стекла, в которое был запаян то ли разноцветный паук, то ли морской скорпион, с красными и желтыми чешуйками, дававшими переливы лазури и зелени». Он приближал глаза к тяжелой холодной сфере, и в ней при слабом повороте зрачков возникало свечение, красноватые искры, волшебные лучи и разводы. Он наслаждался этим световым волшебством, с которым навеки связалось ощущение дома, детства. «Осталась память в зрачках. Если случалось их повторение, — вспоминает главный герой „Дворца“, — память мгновенно откликалась на этот цвет».

Поделиться с друзьями: