Человек с яйцом. Жизнь и мнения Александра Проханова
Шрифт:
В соседнем подъезде жила грузинская девочка Этери, в которую он был влюблен в детстве и любил наблюдать, как она кидала мяч в стенку и прыгала через него, когда он отскакивал; много лет спустя он встретил ее и был страшно разочарован: она оказалась толстой некрасивой восточной бабой, метаморфоза, вызывающая у него глубокое удивление, потому что сам он, даже и в возрасте под семьдесят, так и не научился выглядеть стариком. В соседнем доме жил мальчик Оскар, научивший его странной детской наркомании: он его хватал сзади, как-то по-особенному стискивал за грудки, тот делал десять глубоких вдохов-выдохов, и тут этот Оскар крепко сжимал его, так, что он от этого падал в обморок: «такое опиумное забытье, морок сладкий». По-видимому, ему, как и многим детям, нравились ощущения, связанные с дезориентацией, своего рода искусственный рай, параллельная реальность, во
Вся эта компания собиралась во дворе у фонтана в форме пятиконечной звезды, шныряла вокруг трансформаторной будки, лазала по гаражам — вот они, по-прежнему громоздятся у дома; там молодые люди обнаружили однажды воровскую закладку с похищенными у кого-то документами и орденами, что-то было подкинуто в милицию, что-то ушло старьевщикам. Они и сами устраивали тайники; в частности, Александр Андреевич похоронил рядом с домом канарейку, о чем косвенно свидетельствует не только герой «Дворца» (который «в черной сырой земле рыл глубокую ямку, выкладывая ее глиняными черепками, фарфоровыми осколками. Цветочки лазоревые и золотые каемки, и на мягкий лист лопуха, среди стекла и фарфора, клал мертвую желтую птицу»), но и Куприянов-Касьянов из «Теплохода „Иосиф Бродский“» (который рассказывает на одной из оргий, как погреб таким образом попугайчика Сити, чтобы затем, в честь него, Лужков назвал район Москвы, где это произошло).
По ходу нашего моциона по Тихвинскому я осведомился, каким был его образ жизни в подростковом возрасте. Был ли он компанейским ребенком или валялся с книгой? «Нет, подростковый возраст я вспоминаю как драматический: возрастание, мужание, появление всяких мужских рефлексов… Вон в той подворотне я подрался однажды насмерть»: во дворе орудовал некий шнырь, старше Александра Андреевича года на два, всячески шпынявший будущего баталиста. Однажды тот, не в силах более сносить обиду, подстерег его и намял бока по полной программе, «впервые поняв, что воля сильнее силы». Это была первая его драка, но не последняя. Про военных говорить не приходится, но даже его «гражданские» персонажи, списанные с него самого, никогда не отказываются от рукопашной: Фотиев, Коробейников, Завьялов, Белосельцев. Чаще всего это драка за женщину, но не обязательно, можно было почесать кулаки и из-за философии.
Они купались в Москве-реке, по пять раз бегали в кино на «Пятнадцатилетнего капитана», жевали вар, черный, как антрацит (его варили в асфальтовых котлах на улицах), и пугали родителей черными зубами. Они кидались в окна осколками стекла, потому что это было оружие-невидимка: одно стекло смешивалось с другим, и никаких улик найти было невозможно. Однако однажды его все-таки «взяли мильтоны» — за то, что ему хватило ума швырнуть в чье-то окно бутылку из-под сидра.
В соседнем доме жила учительница английского языка, у которой он взял несколько уроков. (Нельзя сказать, что английский язык — сильное место Проханова, я присутствовал однажды при его беседе с немецким писателем Кристианом Крахтом: он все понимает, но предпочитает отмалчиваться или ограничиваться «да» и «нет»: «Можно я поеду в багажнике вашей „Волги“?» — «Yes, Christian», — но объясниться он может довольно уверенно.) По словам Проханова, она «знала людей Серебряного века», Андрея Белого, ходила на Блоковские чтения и запомнилась тем, что именно от нее он узнал, что Белый — не Белый, а Бугаев. Эта дама снабжала его литературой, в том числе однажды принесла ему почитать шпенглеровский «Закат Европы». Ознакомившись с этой декадентской библией, он, разумеется, вернул ее, но через пару месяцев дама обвинила его в том, что он украл книгу. Проханов был страшно оскорблен. Через какое-то время запропастившийся Шпенглер обнаружился, и она сообщила ему об игом, «но это была такая обида, которую невозможно было простить».
Центром той детской, «амаркордной», вселенной Проханова был дом в Тихвинском переулке. Двор был микрокосмом, но существовал и макрокосм, его границами были Новослободская улица, Бутырская тюрьма, Палиха, а на северо-восток Марьина Роща, дальше они не уходили: «там почему-то были другие стаи, совершенно другая экология». И если на Марьину Рощу существовал какой-то запрет, то, наоборот, «некая странная динамика улиц» выносила их на Тихвинскую улицу, к площади Борьбы, к Божедомке, к чахоточным клиникам. Потом от этих ампирных клиник, с памятником Достоевскому, они стали доходить уже и до театра Советской армии, «этой огромной морской звезде, выброшенной на московский берег», скверика с памятником Толбухину и даже дальше, до Самотеки.
Там, впрочем, опять начиналась чужая территория, «другие существа, которые вытесняли мою линию».Это вообще важный для Проханова район, к которому он все время будет возвращаться. Несколько поколений прохановских протагонистов будут фланировать по этим улицам и скверам, и где-то здесь Коробейников (так зовут в «Надписи» Мастера) снимет дом для свиданий с Еленой, прохановской Маргаритой.
Слушая его рассказы, я вдруг понимаю, что не вполне свободно представляю его ребенком. Фотографии почему-то не выглядят убедительными.
— Мне кажется, вы родились сразу… бородатым?
— Нет, я был мучительно взрастающим ребенком, боящимся. Я страшно боялся…
В этом подростковом эдеме был свой глаз ужаса, «дверь в преисподнюю», на описание которого в среднестатистическом прохановском романе обычно отведена минимум двухстраничная квота: лестница в подъезде, ведущая вниз, в подвал, где раньше находилось оборудованное бомбоубежище. Ужас, сочившийся из-за этой двери, был настолько чудовищен, что в течение всей жизни Проханов заставляет своих героев признаваться в этом «реликтовом страхе». «Каждый раз он (на этот раз Калмыков, герой романа „Дворец“) испытывал ужас, открывая парадную дверь. У спуска в подвал… копился сырой зеленоватый мрак, присутствовало множество глаз, странных тел, косматых голов, изогнутых клювов и когтей. Мрак был населен чудищами, злыми уродами, отвратительными карликами, которые вылезали навстречу, когда он входил в подъезд». Именно за избавление от чудищ тьмы в этом подъезде политолог Стрижайло отдаст злым духам свою бабушку и впустит в себя «змея с костяной башкой».
Там всегда была тьма, объясняет он свою странную фобию, когда мы с ним оказываемся у этого подъезда, тьма и странный какой-то мусор. Чтобы избежать встречи с «демонами», он, перед тем как войти в дом, смотрел в дырку, пытаясь обнаружить признаки существ, вылезших из подвала, и, если все было тихо, не глядя распахивал дверь и стремглав влетал вверх по лестнице. «Я удивляюсь, что это такое было, это либо я начитался сказок, либо сквозь меня проступал демонизм создания человека, создания человечества, таким образом во мне реализовался весь этот ужасный языческий пантеон — домовые, ведьмы, берегини, мавки…». Позже аналогом этой подъездной дыры станет малевичевский «Черный квадрат» — визуальная метафора входа в пекло, заслонка, место выхода хтонических богов.
Почему подростковый опыт так и не оформился ни в какое отдельное произведение? «Видимо, потому, что, когда я начал писать, я был настолько наполнен надвинувшейся на меня реальностью, что я в нее ворвался, и у меня до сих пор нету времени заниматься ретро. Я набит реальностью, она мне кажется столь значительной, я не успеваю справляться с этими импульсами, которые, как помпой, вталкивают в меня новые катастрофы. По-видимому, надо окончательно отойти от актуальности, окончательно состариться, чтобы почувствовать пренебрежение к сегодня и вернуться в ту пору. Хотя сейчас я иногда лежу ночью и думаю, что весь этот странный мир вокруг моего дома, все то, что было в моем Амаркорде, включая павлинов, может быть описано». Павлинов? «Если помните, в „Амаркорде“ были поразительные кадры, странные — белый снег и среди белого снега почему-то павлины. Дивные перламутровые перья, странный иррациональный кадр».
На самом деле, если читать Проханова внимательно и не пропускать его «обмороки» про бабушку и желтую церквушку, выяснится, что фактически весь этот амаркордный ресурс детских воспоминаний уже в значительной мере капитализирован — и вовсе не только в автобиографической «Надписи», но еще в 70-х годах. Просто все это разбросано по эпизодам, подано как воспоминания героев, обычно генетически восходящих к нему и его другу Пчельникову. Критиков обычно раздражают эти немотивированные «обмороки», но сочувственный читатель встречает эти непременные страницы с особым удовольствием, как любимые стихи.
В семь лет он отправляется в школу. Его приводит туда бабушка, которая, очень трогательно узнать об этом, чтобы он не пугался, покупает ему горячий бублик с маком. Это была хорошая идея, потому что именно этот бублик позволил ему быстро и успешно интегрироваться в чужую для него, маменькиного, ничего не поделаешь, сынка, мальчишескую среду. На первой же перемене Александр Андреевич делится этим бубликом с другим «подготовишкой», и они становятся друзьями. Он довольно быстро адаптировался, но первое время его поражал и угнетал этот визжащий «террариум».