Черная месса
Шрифт:
Танец становится все необузданнее. Габриель пытается вырваться. Барбаросса шутит:
— Современные танцы волнуют меньше, чем такой вот старомодный вальс!
Люди в капюшонах, ритмично пританцовывая, приближаются к вальсирующим. Оба солдата, несущие нечто продолговатое и таинственное, плавно огибают танцующую пару. «Мой гроб, — отзывается в Габриели, — меня ведь как раз теперь оперируют». Барбаросса все сильнее прижимает ее к себе, так что ей становится трудно дышать. Он — будто пылающий дом. Дьявол! Габриель уверена, что дьявол — оборотень пылающего дома. О, как только она могла сомневаться в существовании дьявола, считать Сатану детской выдумкой! Из красновато-рыжих оконных проемов
Она попадает на Потсдамскую площадь.
Габриель боится смерти. Она торопится перейти улицу. В это время постовой подает знак. Со всех сторон автобусы, грузовики, роскошные автомобили, такси с грохотом несутся вперед. В продолговатой сияющей машине она видит за рулем даму в мехах. Габриель пугается: это Юдифь! Габриель замирает в самом центре движения и закрывает глаза, осыпаемая бранью и проклятиями, оглушенная гудками и сиренами.
Чудо спасает ее на этот раз.
В прихожей дома она вздыхает с облегчением.
Она знает, что спит. Но ей безотлагательно необходимо подняться в верхний мир. Она должна задать вопросы, сжигающие ее.
Она собирает всю силу воли, напрягает мышцы, ныряет и плывет, как научилась в детстве.
Ей это удается.
Она лежит на операционном столе. Серый шар с прорезями для глаз — голова профессора — парит прямо над нею. Габриель ясно все различает, даже мутное стекло огромного окна. Голос профессора гремит в полной страха тишине:
— Тампон! Быстрее!
Габриель выдавливает из себя вопрос:
— Можно мне теперь отправиться с визитом?
Профессор напоминает, не поднимая головы:
— Наркоз!
Но больной шутливо говорит:
— Обратно, дитя мое! Вниз!
Габриель смеется про себя, словно удачно сострила. Затем быстро входит в лифт, ждущий наготове.
Габриель удивлена, что поднимается, а не опускается.
Наконец она стоит перед дверью дома, до которого добиралась из такой дали. Она оттянула визит до пяти часов дня, ее изводили дурные предчувствия и необъяснимая нерешительность, будто не встретиться с любимым братом пришла, а просительницей... Ведь Эрвин женат!
«Я уже не знаю, сплю ли я, — думала она, — но все должно быть на самом деле».
Бог внемлет ей. Мраморные стены, оконное стекло двери, к которой она прикасается, не отступают, не исчезают. Она слышит резкий звонок, на кнопку которого нажимает, только вот пронзительное дребезжание не прекращается, хотя она едва коснулась кнопки кончиком пальца. Звон колокольчика не заканчивается, чувствует она, ибо механизм его вмонтирован в глубины ее собственного сердца.
Первое унижение наносит ей слуга, открывший дверь. Он смотрит на нее холодно и удивленно.
«Это — слуга Эрвина? Возможно ли, чтобы бедный учитель музыки держал столь величественного, с таким строгим взглядом, слугу? Нет, нет, это действительно его слуга».
Габриель не спит. Все на самом деле. Пространство все то же. Она видит ясно и осмысленно, настолько ясно, что отчетливо ощущает то впечатление, которое производит на слугу. Портниха? Учительница? — читает она в его глазах.
Она поднимает воротник коричневого реглана, чтобы не видно было ее лица, благородство и элегантность которого она вполне осознает. Из упрямства подняв воротник, она не хочет выглядеть лучше, чем ее одежда. Не хочет ни с кем соперничать. Не вступает в борьбу с врагами.
Враги теснятся группками, слоняются из угла в угол по пурпурной прихожей. Некоторые из этих господ прогуливаются со скучающим видом, отличаясь друг от друга только моноклем
или оригинально вздыбленным хохолком. Имена, которых Габриель не знает или знает понаслышке, лениво ворочаются в ее памяти. Йеснер, Фуртвенглер, Стравинский! [41] От этих имен исходят потоки высокомерия и самонадеянности, которые приводят ее в трепет.Механизм звона в глубине сердца работает неутомимо. Она ничего не может с этим поделать, ей прямо стыдно за себя. (Нужно разорвать сердце, чтобы воцарилась тишина.)
41
Леопольд Йеснер (1878—1945) — немецкий театральный и кинорежиссер. Вильгельм Фуртвенглер (1886—1954) — немецкий дирижер. Игорь Стравинский (1882—1971) — русский композитор.
Кто-то снисходительно провожает ее в одну из комнат. Это большой чулан, откуда голоса гостей слышатся неразборчивым жужжанием. Почему, как невольное оскорбление, тут стоит огромная швейная машина? Это правда: военные и послевоенные годы тяжело на ней отразились, руки ее, увы, огрубели. Но можно ли позволить себе смириться, к тому же на глазах у собственного брата, перед богатой женщиной, снимающей роскошную квартиру?
Ах, лучше б всего этого не было!
Габриель примеривается и входит в воду. Но на сей раз это ей не помогает. Все на самом деле. Она не спит. И с испугом понимает: она не под наркозом.
Эрвин!
Габриель ясно видит лицо брата. Такой бодрой, трезвой она еще не была. Она пребывает в этой обновленной трезвости, как ледяной язык пламени таинственного костра. Да! Это лицо Эрвина. Это лицо семилетнего мальчика. Это лицо друга детства. Это лицо раненого лейтенанта, которого она избавила от войны. Ничего не изменилось, ничего не повзрослело в этом лице!
Но сама она совершенно другая, по-своему, до странности трезвая.
С пронизывающей ясностью она понимает:
Люди — сгустки пространства, как горы!
Голову Эрвина окутывает чужой холодный воздух. Неведомые ветры приносят его. Холодной становится комната, ледяной — близость Эрвина, по кому она столько лет тосковала. От его с м у щ е н и я понижается температура; смущение это болезненнее, чем оскорбление.
Эрвин хочет поцеловать Габриель.
Она подставляет щеку, отстраняясь, так что его поцелуй едва касается, холодно и неприятно, ее кожи.
Эрвин изображает радость:
— Так ты все же приехала? Замечательно!
Все же приехала? В телеграмме она сообщала о своем приезде вполне определенно! В это мгновение трель звонка в ее сердце сразу обрывается. Это пронзительное звучание было естественным шумом жизни; теперь же в ней звенит тишина, которая жизни неизвестна. Габриель прислушивается к себе. Эта тишина все же — монотонная последовательность звуков далекого хора, она напоминает навевающие скуку литании сорокадневной молитвы в маленькой церкви. Хор поет:
«Ты — мой брат...», «Летом мы были в Лансе...», «Лобзик и выжигание по дереву...», «Это я приучила тебя к скрипке...», «Чтобы посылать тебе деньги, я обкрадывала Августа в начале каждого месяца...», «Ты достиг того, чего хотел...»
Она говорит, чтобы что-то сказать:
— Моя телеграмма...
Эрвин в отчаянии оглядывается вокруг:
— Твоя телеграмма, конечно! Я был бы очень рад встретить тебя на вокзале. Но послезавтра у меня первый в этом сезоне концерт. Ты же понимаешь, что это для меня значит. Собственно, сегодня воскресенье. По воскресеньям мы принимаем гостей...