Черная месса
Шрифт:
Фагарацци стояла в конце стола, откинув вуаль. На застывшей эмали ее лица подведенные тушью брови выглядели как на японской гравюре. Я опасался внезапного тика; боялся, что ее фиолетовый ротик станет выгибаться, дергаться, вертеться и вздрагивать. Этого не произошло. Вероятно, теперь, когда Саверио ею потерян, ее губы и душа обрели покой. Возможно, страдание по нему придавало ей силу и стойкость. Тем не менее, вопреки всем ухищрениям косметики, всей неестественности черт, на этот раз она казалась гораздо моложе. В ее глазах вспыхивало напряжение схватки. Несомненно, сказывалась привлекательность ее опытности.
Барбьери начал опутывать Санудо любезностями:
— Я подобрал кое-что для вашего кабинета, господин адвокат. Вы будете мною довольны.
Вид графини Фагарацци и это заискивание Барбьери
Барбьери, охая, опустился на стул и швырнул трость на стол.
— Вы знаете, что я попал вчера в тяжелую аварию? Поломка оси между Спра и Падуей. Машина совершенно непригодна. Нам пришлось вернуться поездом.
Тут я впервые услышал голос женщины, голос такой же девичий, как и ее стройная фигура.
— О таких казусах я уже подумала. Поэтому позаботилась о том, чтобы на всякий случай в понедельник утром машина была в нашем распоряжении.
Барбьери признал с беспечной веселостью:
— Вы — невероятная женщина, графиня! Но я позволил себе вас опередить. Новая машина, которую я по телеграфу заказал в Турине, уже сегодня прибудет в Местре!
И, повернувшись ко мне:
— Вам следует знать, профессор: врачи утверждают, что многочасовая поездка на автомобиле может иметь самые нежелательные последствия для моего здоровья: тем не менее я почти весь день проведу в машине. Общество графини будет мне защитой. Нет, профессор, я никогда не пренебрегал своим долгом. В шестьдесят лет я записался добровольцем на военную службу. Не моя вина, что меня не взяли...
Все сидели за столом; я остался стоять, несмотря на настойчивые просьбы Барбьери присоединиться к ним. Санудо рассматривал меня в полном изнеможении рассудка, постоянно чему-то изумляясь. Мое появление здесь оказалось для него неожиданностью. Только антиквар, который спутал меня бог знает с кем, был в высшей степени польщен моим присутствием. Он произнес большую речь о семи своих женщинах, о бедственном своем состоянии, о Дюбоске и вообще недобросовестной конкуренции. Потом стал жаловаться на отсутствие прежней энергии, в то время как ежедневно приходится ему проводить длительные совещания и улаживать множество дел. Раньше ему встречался иногда опасный противник. Теперь же он настолько безразличен и невозмутим, что ему доставляет величайшее удовольствие вопреки собственным интересам содействовать успеху симпатичного ему недоброжелателя. При этих словах он с улыбкой поклонился графине.
Он попросил прощения, что обедает в присутствии господ, но ведь он старик!
Поглощая содержимое своей корзины, он утверждал, что человек, дабы достичь почтенного возраста, должен есть медленно, и глотал свою pasta (кашу) очень неспешно, хотя, судя по всем своим повадкам, был торопливым обжорой.
Я понимал, что эта манера вкушать пищу, как и все остальное — его болтовня, его откровенность, его легкомыслие, — были приемами сдерживания и изматывания врага. Так и меня, пришедшего посмотреть картины Саверио, он задерживал и изматывал. Но зачем?
Я присутствовал при страшном и непонятном сражении, что видно было по светлым глазам Фагарацци, которые сияли все напряженнее и восторженнее. Я не только наблюдал эту битву, я помимо своей воли был ее участником, поскольку Барбьери использовал мою персону как союзника. Я понимал, что в этой борьбе речь идет о вещах поважнее, чем деньги.
Санудо благоговейно разложил перед собой несколько разлинованных листов бумаги, на которой в Италии составляются договоры и документы. Он откашлялся и несколько раз призывающим к молчанию dunque (итак) попытался положить коней пустословию.
Между тем Барбьери объяснял, что система Флетчера [63] с ее тридцатью двумя жевательными движениями неудовлетворительна, их должно быть сорок пять, чтобы сделать кусок пригодным
для пищеварения. Полезно также каждый кусок запивать глоточком вина.Послышался тихий девичий голос Фагарацци:
— Вы совершенно правы, коммендаторе! Ваше здоровье еще дороже нам, чем вам самим. Не беспокойтесь из-за нас. Впереди у нас целая вечность.
За всю мою жизнь непроницаемость людей не была мне так заметна, как в эти минуты. Но я воспринимал ее не как обычное жизненное явление, с которым приходится мириться, а как нечто дурное, безбожное, как препятствие для любви, демоническое начало отчаяния. Здесь сидели три человека, совершенно мне чужие, до которых мне не было никакого дела, и, тем не менее, мои измученные нервы молили о правде, которой я не мог требовать и которая, пожалуй, была неуловима. Знал ли ее адвокат Санудо, чья утомленная рассудительность, казалось, несла сию правду на всеобщее обозрение? Нет! Он определенно не был посвящен в нее глубже, чем того требовали его цели, его деятельность и его проштемпелеванные деловые бумаги. А два борца — Барбьери и Фагарацци? Видно было, что они еще не знают о козырях противника. Что означает эта автомобильная поездка? Собираются перевезти Саверио в частную клинику? Опасался ли этого Барбьери? Было ли это настоящее помешательство, или притворство, или тайный сговор? Но для чего? Непроницаемость! А если б я знал все факты, — не отбрасывали бы они за собой тени новой непроницаемости? Самое ужасное: я тоже играл в этом столкновении судеб непроницаемую, непонятную мне роль. Снисходительно-коварная улыбка Санудо силилась это понять. И мало того! Самому себе я был непонятен! Мною овладело болезненное, параноидальное представление, что не моя собственная воля привела меня сюда. В эти жуткие минуты меня душили невыносимый страх вялых, эгоистичных людей перед совершенно чужим им Саверио и властный душевный порыв: помоги ему!
63
Система американского физиолога питания Хореса Флетчера (1849—1919), рекомендовавшего тщательно пережевывать пищу, чтобы она лучше усваивалась организмом.
Меня озарила мысль: как часто врачи и судейские запирали совершенно здоровых людей в сумасшедшие дома, только чтобы исчез основной свидетель какой-нибудь несправедливости или преступления! Разве не были они оба — и Барбьери, и графиня — способны на такой поступок? От предобморочной мысли я сжал зубы. Но мне казалось лишь, что я вдохнул удушливый угольный пар.
Распахнутые окна комнаты выходили в большой сад за домом, которого я не видел при первом моем посещении. Ветви платана едва не залезали в дом. К нам присоединился рой больших ночных бабочек, он бился о стены, потолок, лампы, он шумел — точно шелестели перелистываемые страницы и нервно постукивали костяшки пальцев.
Тут меня охватило состояние, которое я не могу назвать ни печалью, ни отвагой, ни меланхолией и еще менее того — физическим недомоганием.
Бывает недомогание умственное, немощь духа; это хуже болезни. Можно лечь, где бы ни оказался, на улице, — без всякой надежды умереть...
Все-таки, вопреки сильному сопротивлению антиквара, вымученно улыбнувшись и выдавив слова благодарности, я распрощался.
V
Ночью — я лежал до утра без сна, — я решил навестить Саверио в Сан-Клементе. Возможно, его дух не разрушен, а лишь ослаблен; вероятно, теперь он мне откроется. За ночь мучение неизвестности переросло в болезнь.
Однако наступило утро, я до смерти устал, шел дождь, и у меня не хватило сил выполнить свое решение.
Следующий день сиял такой красотой и светом, что я уступил противоположным доводам, которые убеждали меня не омрачать это великолепие жизни поездкой в дом сумасшедших.
На третье утро меня охватило внезапно множество сомнений: у меня нет никакого права выпытывать у больного тайну, которую он в здравом рассудке тщательно скрывал. К тому же мой визит мог иметь для него вредные последствия. Возможно, это помешательство было лишь военной хитростью в жестокой борьбе между Саверио, графиней и могущественным эксплуататором. Не обернется ли для Саверио вмешательство чужого человека бедой?