Черная месса
Шрифт:
В воскресенье я наконец понял, что просто боюсь и ищу отговорки, чтобы избежать поездки в Сан-Клементе.
Вскоре произошли важные события, которые на несколько дней потребовали всех моих сил и самообладания.
Когда я вернулся, судьба Саверио поблекла и выцвела в моей душе. В моем распоряжении оказался вдруг целый ряд объяснений, и к слову «судьба» я почувствовал ненависть рационалиста. К тому же только с большим напряжением чувств и душевной тяжестью я мог вспоминать о своем пребывании в доме Барбьери.
Я не встречался больше с Саверио. Я не знаю, умер ли он в сумасшедшем доме или жив еще сегодня. Лунхаус, которого я перед своим окончательным отъездом из Италии видел только один раз в большой компании, был страстно увлечен другим делом и избрал какого-то молодого человека новой жертвой своей косоглазой навязчивости. Кажется,
64
В архив (лат.).
Жизнь все крошит и дробит в пыль, которая выпадает из наших ленивых рук. Жизнь? Да нет, мы сами! О это разбухающее равнодушие, о неспособность вспомнить прежние усилия и страсти! Среди множества «причин», в гуще этой «бренной жизни» впору самому сойти с ума — до предельных глубин.
Если бы теперь, спустя столько лет, сегодня, я прочел на улице афишу «посмертной выставки картин Саверио С.», — пошел бы я туда? Не знаю.
Передо мной на столе, за которым я все это пишу, лежит газета. В отделе фельетонов напечатано «Итальянское письмо» Лунхауса. Эта статейка бросает беглый взгляд на новые законы «полуострова» о корпорациях, описывает праздничное представление на Арена ди Верона и заканчивается хвалебной песнью недавно найденному Чимабуэ, который после полной приключений одиссеи прибыл наконец в гавань частного коллекционера-патриота.
«Не говорите о „стиле“, „художественной форме“, „ритме“, не бросайтесь в омут стертых фраз, а падите ниц пред сокрушительным благочестием и уникальностью столетия, которое мы недостойны понять».
Но я думаю не о божественной доске Чимабуэ. Я представляю бесцветно-сумрачный мужской портрет, не зная, видел ли его в действительности. Но я мог бы отчетливо описать все его технические тонкости.
Контуры головы, — я вижу, как они стремительно и текуче обрамляют полное страдания лицо, — светились желтоватой белизной.
1927
Пляшущие дервиши
В убытке остались те, которые считали ложью встречу с Аллахом...
Пригород Каира. Мы проходим ряд повернутых углом к улице домиков с проходными дворами. Долго спускаемся по ступенькам меж полуразрушенных стен к маленькой круглой площади. Обшарпанная мечеть с ветхим минаретом замыкает ее снизу подобно уличному тупику. Слева от мечети мы входим в деревянную пристройку, которая снаружи выглядит как большая садовая беседка. Внутри нее — высокое помещение, свод с орнаментом, где отваливаются и крошатся сгнившие детали шедевра мусульманского искусства. Вверху, вдоль стены, зал обегает ажурная галерея.
Незадолго до того я осматривал большие мечети «Мохамед Али» и «Султан Гасан». Огромные залы, роскошные, парящие в воздухе купола. Обширные плоскости покрыты пламенеющими коврами, на бесчисленных цепях и золотистых шнурах висят стеклянные шары электрического освещения. Это не храм, думал я, а замок, сераль, дворец падишаха, что взывает к Аллаху. Мохамед, пророк его, был помещиком, ленным владельцем и генералом. Ислам — религия, учрежденная властью. В ней мало стихии, страстной тоски, таинственности, тени, несчастной любви, то есть — мистики! День мусульманина до последней секунды наполнен Аллахом, распорядителем, по сути, могущественного церемониала, которому необходимо следовать. Я не понимал, глядя на сверкающие красками пустые мечети, ту силу, что создала святость дервиша и неистовство бойца, покорившего когда-то половину мира.
Здесь мне суждено было эту силу ощутить.
В помещении, где мы находились, не было никакого блеска, ничего священного. Оно казалось подозрительным, постыдным местом, которое пользуется дурной славой, в котором возникают заговоры и совершаются оргии. В середине, огороженной перилами, вырезана была многоугольная, почти круглая площадка для пляски. Это напоминало
о цирке, о европейском бальном зале и танцевальном варьете. Эта площадка, словно зеркалом, была покрыта до блеска отшлифованными и крепко пригнанными досками, в то время как мы, зрители, стояли вокруг, за перилами, на хорошо утрамбованной земле. Нас немного: английский пастор, несколько арабов и галдящих детей. Позже пришло несколько иностранцев.Все ждут спокойно и терпеливо, хотя прошло уже три четверти часа с заранее объявленного начала представления.
Наконец из яркого дневного света в сумеречную мечеть входят несколько бедно одетых фигур. Никто не обращает на них внимания. Старики! Усталые, изможденные лица! Седые бороды! На головах высокие бурые шапки, длинные белые нижние юбки туго стянуты поясами вокруг бедер, сверху надеты черные накидные плащи, на босых ногах — стоптанные домашние туфли.
Хасан — мой гид — объясняет, что эти дервиши — не арабы, а персы. Из его сомнительной учености вытекает, что речь идет о малоазиатской секте дервишей, которая считает своим основателем султана Мохамеда Ахмеда, жившего четыре столетия назад. Я принимаю к сведению его поучение. Однако не звали ли светлейшего повелителя дервишей, великого Махди Судана, тоже Мохамедом Ахмедом? [65]
65
Махди Мохамед Ахмед (1844—1885) был дервишем, которому поклонялись как волшебнику; претендовал, кроме духовного, на политическое руководство. Махди — религиозный реформатор, новатор, основатель секты.
Стариков приходит все больше. Все они кажутся больными и слабыми. То, что эти жалкие бедняги могут плясать и впадать в экстаз, представляется совершенно невероятным.
Среди них я заметил только двух мужчин помоложе. Один — сорокалетний, явно персидского типа, со спокойным и серьезным лицом. Изредка встречаются в Муски [66] такие невозмутимые, скромные лица торговцев, бескорыстно позволяющих иностранцу пройти мимо, не окликая его. Другой — миловидный симпатичный юноша лет двадцати.
66
Эть-Муски — квартал Каира, прилегающий к базару Клон-эль-Халиль.
Видимо, все дервиши в сборе. Тихо ворча, не задерживаясь и не суетясь, они снимают туфли за перилами и вступают в предназначенный для пляски круг. Теперь их можно сосчитать. Тринадцать. Они тотчас садятся поодаль друг от друга на циновки, расстеленные по окружности. Они спокойно сидят, скрестив ноги, безо всякого напряжения, не глядя на зрителей, никак не проявляя достоинства жрецов. Никто не разговаривает с соседями. Но это скорее следствие равнодушия, а не часть ритуала. Большинство... нет, все они — простые люди из низших сословий. Кроме перса в расцвете сил и стройного Вениамина всем остальным должно быть лет пятьдесят-шестьдесят. Лица их — желтые и серые. Не вижу среди них ни одного человека африканского типа.
Между тем семь или восемь мужчин в такой же одежде поднимаются на галерею и садятся на хорах в юго-восточной части. Это — исполнители сур и музыканты. Внутри круга, с краю, аккурат напротив хоров, то есть по направлению к Мекке, постелен маленький молитвенный коврик; дервиши держатся на почтительном расстоянии от него.
Сидящие сохраняют полную неподвижность, когда в круг входят две новые персоны. Один — красивый мужчина, полный благородного достоинства. На нем тоже желтая шапка, текья дервишей, но обшитая белым платком тарбуша [67] , и одет он в длинный голубой плащ, под которым виднеется черная сутана, а под сутаной — европейские панталоны и изящные полусапожки. Это шейх дервишей. Его ранг и титул Хасан не может мне назвать. Но и ребенку ясно, что это — почитаемая и выдающаяся личность. Его белое лицо с широкими скулами покрыто бледностью, его нежные, но суровые глаза никого и ничего не видят.
67
Тарбуш — головной убор типа фески.