Черная молния вечности (сборник)
Шрифт:
И смеюсь я сам над собой! Но сам себя не слышу.
Глава одиннадцатая
Как-то естественно укоренилось в литературном обиходе и распадающемся общественном сознании, что Рубцова вывели в люди писатели правой ориентации. И, конечно, в первую очередь выходцы из северных краев, земляки поэта. Ныне их можно условно окрестить вологодской мафией. Однако, анализируя публикации поэта и вспоминая его московскую жизнь, приходишь к иным выводам.
Громом среди ясного провинциального неба Вологодчины стали первые выступления Рубцова в центральной печати. Есть тому свидетельство Виктора Коротаева, заслуженного главаря вологодских пиитов тех покойных времен. Рубцов проявился в отчих краях, получив признание в Москве после публикации в авторитетнейших изданиях тех лет: в «Литературной России», «Молодой Гвардии», «Юности», «Октябре».
В неправдоподобную советскую эпоху достаточно было пропечатать один стишок в столице, чтобы стать героем провинциальной сцены. По себе знаю, сколь помогла и обезопасила от уничтожения
Стукнул по карману – не звенит,
Стукнул по другому – не слыхать,
В коммунизм, в безоблачный зенит
Полетели мысли отдыхать.
Но очнусь и выйду за порог,
И пойду на ветер, на откос,
О печали пройденных дорог
Шелестеть остатками волос…
Или поведай безвестный стихослагатель мудрое, как бы шуточное, не без оглядки на литературную жизнь русской провинции стихотворение «О собаках»:
Не могу я видеть без грусти
Ежедневных собачьих драк, —
В этом маленьком захолустье
Поразительно много собак!
Есть мордастые – всякой масти!
Есть поджарые – всех тонов!
Только тронь – разорвут на части
Иль оставят вмиг без штанов.
Говорю о том не для смеху,
Я однажды подумал так:
«Да! Собака – друг человеку
Одному…
А другому – враг…»
Конечно, не разорвали бы на части Рубцова вологодские стихотворцы, но так огрели бы пыльным критическим мешком по голове, что и оглобли б не понадобилось. Запросто могли сразу и навсегда зачислить в литературные придурки – и воспитывать, воспитывать, перевоспитывать. Мне и поныне слышатся угрозные вопли из былого:
– Ты хоть п-п-понимаешь – куда пришел?! В Союз писателей!.. Здесь члены Союза писателей СССР!.. Ты это п-понимаешь?!.. Да как тебе пришло в голову с такими стихами требовать рекомендацию в Литературный институт имени самого Максима Горького?!.
Слава Богу, в отличие от автора этих строк, Рубцов подобного не слыхивал. Хотя – как знать. Никто ничего не знает, но все хотят все знать – и никто не страшится пропасти между знанием и истиной.
Не очень привечал Рубцова в Москве и его высокопоставленный земляк, всесильный редактор журнала «Наш Современник» Сергей Викулов. Что-то не помню объемных публикаций в сем журнале при жизни поэта. Но грех обижаться на Викулова, в этом издании в те годы практически не печатали хороших стихов, как, впрочем, и в нынешние. Естественно, Викулов сам считал себя огромным поэтом, подобно коллеге Твардовскому, а тут какой-то Рубцов, да еще земляк. Хватит Вологодчине и Викулова!.. Ну, разве еще Ольги Фокиной!..
О, бесы ревности и зависти! Как они всепроникающи, как легко овладевают они атеистическими сердцами! Без боя овладевают… И остается лишь тяжело и безутешно вздохнуть и безнадежно понадеяться неведомо на кого.
И еще припоминается мне милейший Александр Алексеевич Михайлов, проректор нашего института, северянин и поклонник Рубцова. Но в те года он был больше поклонником Вознесенского, целую книгу сочинил, превознося до небес антирусское шарлатанство неутомимого певца унитазов и холодильников. Не хотелось бы огульно очернять благороднейшего Александра Алексеевича, ибо я отношусь к нему с неизменным почтением. Но вот случай с Рубцовым, увы, не могу выкинуть из угрюмой, но отчаянно веселой песни о нашем времени.
А дело было совершенно пустячным, совершенно безобидным. Мы проводили поэтический вечер поколений, на который приглашались лучшие выпускники Литинститута.
Дня за три до вечера Александр Алексеевич пригласил меня в свой кабинет и предложил пересмотреть список выступающих, который мы загодя представили в ректорат.
– А что там пересматривать? Нормально все, – недоуменно пожал я плечами.
Александр Алексеевич посуровел и ткнул пальцем в список:
– Вот! Рубцов! Совершенно необязательно!
– Что необязательно, Александр Алексеевич?
– Ну… Выступать ему необязательно… Напьется и оскандалится! Вполне можно обойтись без него…
– Но он же наш лучший поэт! И не собирается напиваться.
– Ну, прям уж лучший! – сердито возразил Михайлов.
Но я стойко отказался вычеркивать Рубцова из списка.
– Учтите, сами будете отвечать! Я категорически против, – сухо отрезал проректор и не подал руки на прощание.
Слава Богу, вечер прошел прекрасно. И Рубцов не подкачал, выступил на ура – и даже после вечера не оскандалился.
Я не сужу почтеннейшего Александра Алексеевича, вспоминая сие, ибо кто знает, как бы я повел себя, окажись в треклятом, продуваемом всеми идеологическими сквозняками проректорском кресле. Может быть, довел бы дело до конца и не допустил бы Рубцова к микрофону.
Оно, конечно, неэкономно в сочинении о Рубцове, безбожно греша краткостью изложения, уделять место второстепенным эпизодам русской литературы. Михайлову и в голову не пришло бы отстранять от выступления Евтушенко или вышеупомянутого Вознесенского. Еще бы – властители дум!..
Думается, данный случай очень характерен для нашей эпохи.
Так называемые шестидесятники – пена на мертвой зыби советской словесности, блескучая грязь подорожная, – были воистину властителями
дум «культурного» общества, формировали общественное мнение, да и эту треклятую общественность. Мощные силы стояли за этим лжеромантическим явлением.За Николаем Рубцовым ничего не стояло, кроме великого таланта. Он был вне общественного «света», вне интеллектуальной «элиты» тех лет. Истинная литература творилась на отшибе советской жизни, как бы на том свете, – и оставалась да и по сию пору остается непостижимой и чужой для нашей безнациональной общественности. И вообще: что это за словечко такое – общественность? А?! Ну, общество – это еще куда ни шло, сообщество – тоже вполне годится. А общественность?! Что-то ублюдочное есть в этом… «Шесть! Шесть! Шесть!..», как бы – чего изволите?!
В общем: шестьсот шестьдесят шесть!..И вспоминаются мне детские годы. Томлюсь поздним осенним вечером в ожидании отца. Зудит над головой черная тарелка. Ревут серебряные МИГи в тяжелом промозглом небе.
Наконец, смолкает рев, а отца все нет и нет. А черный лопух над головой зудит и зудит: «Мировая общественность. Мировая общественность… Осуждает, разоблачает… Клеймит… Одобряет… Широкие слои общественности…» и т. д. и т. п. до полного отупения чувств и разума.
Но – о, счастье! – гремит крыльцо под сапогами, грохает дверь, входит в комнату отец – и сходу вырывает шнур из радиорозетки.
Захлебывается тишиной неутомимое черное горло-ухо, – и лицо отца светлеет. И чудится на миг, что на всей земле тишина небесная.
– Па, а что такое – мировая общественность? – спрашиваю я.
– Общественность?! – озадачивается отец. Сбивает фуражку на затылок, пьет прямо из горлышка заварного чайника, утирает испарину со лба и недоуменно повторяет:
– Общественность?!.. Ну, как бы тебе это объяснить?! Это народ такой! Вернее, не народ, а… Ну, те, кто чужим умом живет!.. Да черт знает кто!!!..
– А вот по радио говорили, что не черт знает кто… – не удовлетворяюсь я ответом.
– Да мало ли что там говорили! – сердится отец, но спохватывается, гладит меня по голове и примирительно заключает: – Подрастешь, разберешься… И с мировой, и не мировой общественностью… Давай-ка умываться… – заговорщицки подмигивает и достает из кармана реглана плитку шоколада «Золотой ярлык».Эх, как ценим мы время, как им дорожим!
И кажется нам, что жизнью дорожим.
Но все не так, совсем не так!.. Говорил – и в сотый раз с горечью повторю: жизнь и время не нужны друг другу. И может, противопоказаны и взаимоуничтожимы. И большая часть нашего бытия – самоуничтожение, а не жизнь.
И никому не дано пережить свое время, но самого себя – сколько угодно.
И множится скорость света на скорость тьмы. И обретает тьма скорость сверхсветовую. Но все летит и летит вне пространства и времени последний белый самолет моего отца.
Боже мой, как прав был отец, так просто и глубоко объяснивший мне шипящее слово – общественность! Вот эта чертова общественность и делала при жизни из Рубцова этакое литературное недоразумение, этакого неудобного и безнадежного во всех отношениях человека, который должен!!! обязан быть обреченным:
– …Да он иной участи и не заслужил! Сам во всем виноват! Не хотел быть нормальным человеком… И баба эта, что его по-пьянке придушила, – не виновата! Он кого хочешь мог довести до белого каления… Садист детдомовский!
Подобные помойные словоизвержения, увы, не утихают с годами, а подпитываемые мертвой водой смутного времени безнаказно громовеют и стервенеют.
В чем причина столь неумной посмертной неприязни к поэту? Ну ладно, коль это проповедовали бы люди, по духу и крови чуждые Рубцову. Ан нет!.. Живут и множат эту ненависть в основном так называемые «свои». Очужебесившиеся «свои».
Бесам неведомо чувство крови, они – вне жизни. Но они – во времени! Время – их безраздельная вотчина. И, может быть, оттого столь ненасытна их злоба, что поэзия Рубцова в единоборстве времени и жизни не дала самоуничтожиться частице нашего бытия. Такое демоны и бесы не прощают никому и никогда. И смерть в данном случае не имеет никакого значения.
Трижды был прав мой отец, воскликнув:
«Общественность?! Да черт знает кто!!!..»
Князь мира сего хорошо знает свое дело и не ведает заблуждений, в отличие от пустоцельной, блудливо-брехливой мировой и отечественной общественности.
Общественные люди не будут беспокоиться: есть ли у человека на зиму пальто, есть ли у него ночлег, есть ли деньги на дорогу. Но громогласно будут жалеть, сокрушаться, охать, сознательно и бессознательно, радуясь, что есть предмет дежурной жалости и показного сокрушения. И как-то удивительно ловко устраняться от практического дела, оставаясь в несведущих глазах благодетелями и доброжелателями, а после смерти человека – душеприказчиками. В жизни, в необщественной жизни всё было иначе.
Как-то уезжал Рубцов в Вологду. Уже растеплилось, и можно было спокойно странствовать налегке. Но ехал поэт в бездомье и не ведал как быть со скудными пожитками, где оставить свое потертое видавшее виды пальто, дабы к новым холодам быть во всеоружии.
Провожали его, как всегда, шумно и организованно. Но наиболее организованным из провожающих был поэт Игорь Ляпин.
Рубцов тихо отозвал его, достал металлический рубль и попросил:
– Вот тебе, Игорь, деньги, если нетрудно – вышли мне к осени пальто в Вологду на адрес отделения Союза писателей. А то затеряется где-нибудь – и буду зимой хуже последнего воробья.
Ну как тут не вспомнить замечательные стихи Рубцова, без которых немыслима школьная хрестоматия русской поэзии: