Черное перо серой вороны
Шрифт:
Сорокин принял бумажку с такой осторожностью, точно это была змея. Он читал, время от времени посматривая на Щуплякова, а тот, чтобы избежать паузы в допросе, которая может вызвать подозрение у Осевкина, стал звонить на проходную, возле которой стояла груженая фура, искоса поглядывая на Сорокина. Звонить было совсем не обязательно: контроль за фурами, за их погрузкой лежит не на охране, а на кладовщиках; охрана лишь проверяет сопроводительные документы.
А Сорокин между тем прочитал записку, глянул, упрямо закусив губу, внимательно и с явным недоверием на Щуплякова, который продолжал говорить в трубку. Не прекращая разговора, он забрал у Сорокина записку, щелкнул зажигалкой и вертел клочок бумаги над пепельницей, пока не догорел последний белый краешек. После чего растер пепел и ссыпал в горшок
– Все, что вы здесь говорили, не имеет ни малейшего значения, дорогой мой Артем Александрович. Мы с вами не в милиции, мы с вами на производстве. И в наших с вами общих интересах следить за тем, чтобы в работе комбината не было ни малейшего сбоя. Я согласен – отвечать на мои вопросы не входит в ваши обязанности. Зато входит в мои задать вам эти вопросы. И хотите вы того или нет, отвечать на них вам придется. Тем более что это внутреннее дело комбината, и милиция к этому не имеет никакого отношения.
Далее их разговор пролег по уже отлаженной колее. При этом Сорокин все время сбивался на прежний тон, затверженный, видимо, им загодя, а более оттого, что никак не мог взять в толк, какая роль отведена ему в этом спектакле. Но все раньше или позже кончается, закончился и этот мучительный для обоих разговор. Сорокин с облегчением вздохнул, покидая кабинет Щуплякова. А тот долго стоял у окна, наблюдая, как бригадир наладчиков пересекает двор по направлению Второго корпуса. Он шагал вразвалочку, у двери корпуса задержался на мгновение, глянул на окна третьего этажа, и только после этого открыл дверь и скрылся из глаз. Щупляков понял, что Сорокин так до конца ему и не поверил, а поверит лишь тогда, когда переговорит с Улыбышевым, и то лишь в том случае, если тот внушит ему доверие к своему бывшему сослуживцу. Но время не терпит. Не исключено, что мальчишка находится под наблюдением людей Осевкина и приведет их к себе домой. Однако и держать его здесь в ожидании Осевкина было не менее опасно. И не только для Пашки Лукашина, но и для самого Щуплякова.
Стрелки часов, между тем, подбирались к десяти. Осевкина все не было. Он даже ни разу не позвонил после того раннего звонка, и это было непонятно и подозрительно.
Из Второго корпуса вышел кто-то, переодетый в обычную одежду: белые штаны, белая футболка. Похоже, кто-то из бригады Сорокина. Человек быстрым шагом пересек двор и скрылся за дверью проходной.
Щупляков позвонил секретарше директора комбината и сказал, что ему нужно срочно отлучиться, и если в нем, Щуплякове, возникнет необходимость, то его домашний и мобильный телефоны есть в телефонной книге. С этими словами Олег Михайлович натянул на себя серую ветровку, которой пользовался очень редко, нахлобучил на голову такую же серую летнюю шляпу и поспешно покинул кабинет, а затем и проходную комбината, в которую упирался сквер с новой церковью, а в него улица Владимирская.
Еще несколько секунд – и он бы опоздал: вдалеке, в ряби света и теней, несколько раз мелькнула белая фигура человека и пропала, свернув в переулок. Щупляков ускорил шаги.
Он только сейчас, связав цепью последовательности все утренние события, понял, что свалял дурака. Но отступать было поздно, и он решил, что если Осевкин или кто-то из его шайки начнет допытываться, откуда взялось это странное совпадение: привод мальчишки, медсестра, уход мальчишки, допросы, человек Сорокина, покинувший работу, – то придется сказать, что все это – кроме привода мальчишки – он, Щупляков, подстроил сам, чтобы выяснить, как эти люди и надписи связаны между собой. Ну а дальше… дальше он придумает еще что-нибудь вполне правдоподобное. Не может быть, чтобы сам Осевкин, человек не слишком проницательный и умный, или кто-то из его людей легко смогут разобраться в хитросплетении событий, каждое из которых по отдельности должны представляться им весьма незамысловатыми.
Щупляков свернул в переулок и остановился на углу под раскидистой липой – переулок был пуст. Пройти его из конца в конец человек не мог за эти полторы минуты тем шагом, каким он шел до этого. Он либо пробежал оставшуюся часть, что вряд ли, либо свернул в какой-нибудь проходной двор. И Щупляков, задержавшись на углу лишь на несколько мгновений, тем же ускоренным шагом двинулся дальше
и, пройдя метров двести, увидел довольно широкий проход между двумя пятиэтажками и все ту же фигуру, мелькающую в пятнах света и теней. Вот она пересекла сквер с детской площадкой и скрылась в среднем подъезде пятиэтажки. Щупляков приметил лавочку среди кустов сирени, прошел к ней, сел и стал ждать. Часы на его руках показывали 10–41.Прошло всего несколько минут, и человек вышел из подъезда, оглянулся в растерянности и стал закуривать. На этот раз Щупляков вполне разглядел его – это был Будников. Не исключено, что он побывал в квартире, где живет Пашка Лукашин, – если, разумеется, тот живет в этом доме, – и либо не застал там никого, либо мать Пашки не знает, где он находится. Ясно было и другое: человек этот не знает, что ему делать дальше. Скорее всего, бригадир дал ему конкретное поручение: пойти к Лукашиным домой и предупредить Пашку о необходимости срочно убраться куда-нибудь из города. Можно предположить, что ему посоветуют уйти к отцу, который большую часть времени живет в старом лесничестве, покинутом его прежними хозяевами. Где находится это лесничество, Щупляков не знал.
Оказывается, он вообще мало что знает об этом городе и его окрестностях, решив, переселившись сюда, что это ему не пригодится, что с прошлым, когда надо было знать как можно больше о месте своего пребывания и о людях, с которыми придется столкнуться, покончено раз и навсегда. Он хорошо знал дорогу от дома в «Ручейке» до комбината, знал центр города и его магазины, рынок и дорогу к станции. И вот оказалось, что этого слишком мало.
А Будников, поплевав на сигарету, кинул ее в урну и пошел назад, оглядываясь и пожимая плечами. Идти за ним не имело смысла. Но Щупляков на всякий случай проводил его до Владимирской, убедился, что тот возвращается на комбинат, и свернул к гаражам, что у Гнилого оврага, по дороге, много раз подновляемой с помощью гравия.
Глава 18
На поваленной ветром старой березе сидел седой мужчина лет шестидесяти, в соломенной шляпе, в просторных штанах, безрукавке и босоножках. Он сидел, сложив ладони на ручке толстой кленовой трости, уперев в них свой обметанный щетиной подбородок. Он явно кого-то ждал. Не всякий узнал бы в нем Алексея Дмитриевича Улыбышева.
Вдали послышался гул приближающейся московской электрички, протяжно и тоскливо проревел предупреждающий сигнал, из-за поворота сквозь редеющий туман проглянули два желтых глаза, из тумана вылепился головной вагон, за ним и весь поезд, похожий на тело гигантской жирной гусеницы. Постанывая тормозами, гусеница вытянулась вдоль платформы, выдохнула воздух, раскрыла многочисленные двери, из них там и сям на перрон вступило всего несколько пассажиров, в основном пожилые люди с сумками и пакетами, и потянулись к лестнице. Последний из пассажиров скрылся в тумане, окутывающем лес. На дорожке зазвучали торопливые шаги, невнятные голоса.
Улыбышев вслушивался в эти звуки, не меняя положения своего тела. Шарканье и голоса затихли вдали, и в наступившей тишине вдруг раздался тихий свист. Еще раз и еще. Улыбышев встрепенулся и тоже свистнул, но не слишком громко. Через минуту он заметил среди окутанных туманом деревьев едва заметное движение, затем показались два темных силуэта. Остановились, прозвучал негромкий голос:
– Ну ни черта не видно, хоть глаз коли.
– Да, туманище – будь здоров, – поддержал его другой.
– Не валяйте дурака, – произнес Улыбышев. – Вы что, мужики, березы не видите?
– Березу-то видим, хотя и смутно, а вот вас, товарищ подполковник, совершенно не видно.
Двое подошли, молча пожали руку Улыбышеву, сели по обеим сторонам от него.
– Вот такие, братцы, дела: в своей стране, да еще в мирное время, таимся, как тати, и даже нормальным человеческим голосом разговаривать опасаемся.
– Да уж, чего уж там, – согласился один из приезжих.
Другой молча поддержал его кивком головы.
Они были лет на пятнадцать моложе Улыбышева, но на их суровых лицах, чем-то похожих одно на другое, нельзя было прочитать ничего: ни радости от встречи со старым товарищем, ни печали оттого, что им пришлось тащиться ни свет ни заря неизвестно для какого дела, ни любопытства, зачем их позвали, оторвав от своих и без того не простых забот.