Черняховского, 4-А
Шрифт:
Марья Ивановна замолчала.
— Что тоже, Муся? — спросила Раиса Абелевна.
— Как-то группу заключённых на пересуд отправляли, на «большую землю». Серафиму не включили, и она собралась уже хлопотать, жалобы писать. Но что-то словно подсказало ей: не надо, не суетись… не сейчас… Она и других кое-кого стала отговаривать, да только разве отговоришь… На неё как на психопатку смотрели… В общем, пошёл ко дну тот пароход в Татарском проливе.
— И все утонули? — спросил я.
— Команду спасли… Ладно, довольно этих страхов… Ещё чая?
* * *
Было почти темно, когда мы с Раисой Абелевной вернулись
Пошарив по стене, я щёлкнул выключателем, и в свете трёхрожковой люстры передо мной предстал спящий Генитальев. А лужа на полу была отнюдь не кровавая, а…
— Пьяный хам! — заорал я, невольно продолжая разговор за столом. — Не мог у себя в комнате?.. Пошёл отсюда!
Преодолевая отвращение, я тряс его могучие плечи. С трудом он открыл глаза, приподнял голову.
— Чего надо? — пробормотал он. — Зачем будишь?
— Вставай! Пошёл вон! И вытри за собой!
Но я понимал, что если первые два распоряжения в конце концов будут выполнены, то третье мне придётся выполнять самому.
Он раскачивался, сидя на моей кровати, и что-то бурчал.
— Ключ… — услышал я. — Где мой ключ? Зачем ключ взяли? Я знаю… — Он прищурился. — Это они… Им всё надо.
— Иди отсюда! — в который уж раз крикнул я.
— Отсюда? — с подозрением спросил Генитальев. — Откуда «отсюда»? Я у себя дома, кажется. В своей стране… А почему ключ мой взяли? Всё вам нужно…
— Уйдёшь ты или нет? — завопил я. — В милицию звонить, что ли?
Внезапно он встал с кровати. И стоял, слегка пошатываясь.
— Зачем в милицию? — отчётливо выговорил он. — Я уйду… уйду, и делу конец… Пардон… Ключ украли… Они тут везде… тсс… — Он приложил палец к губам.
— Давай, давай, — сказал я. — Быстрей.
Я просто не знал, что говорить: он был похож на психа. Пьяный в дымину псих — это уж перебор.
Он пошёл к двери, но потом остановился, с сомнением оглядел меня, сокрушённо покачал головой и спросил:
— А ты… тоже?
— Тоже, — ответил я.
— Прискорбно, — последовал ответ.
Дверь он закрыл на удивление осторожно.
3
Дни в Голицыне замелькали, как и положено им мелькать по законам природы. Я уже обтопал почти все проспекты посёлка, познакомился почти со всеми обитателями Дома, в том числе с его директрисой, старой, но энергичной женщиной из семейства Корш, бывшей владелицей этого дома, а также с поварихой, официантками («кушать, пожалуйста!») и с огромной кавказской овчаркой Джульбарсом, который сидел на цепи, но позволял мне себя гладить и кормить, и кого я, по прошествии некоторого времени, убедившись в его добром нраве, начал тайно спускать с цепи по ночам, представляя это так, будто он сам срывается, а потом, поскольку обходилось без конфликтов, делал это уже открыто.
Что касается постояльцев Дома, их тоже я узнавал всё лучше — и тех, кого увидел в день приезда, и прибывших позднее, среди которых был хорошо известный в России монархист и лидер правого крыла Государственной Думы 86-летний Василий Шульгин, один из создателей Добровольческой Белой Армии, принимавший когда-то отречение последнего российского императора. В конце войны его нашли и арестовали в Югославии, где тот пребывал в эмиграции, и двенадцать лет он провёл в заключении, а теперь вот разрешили даже отдохнуть
под Москвой. Сейчас это был тихий вежливый старик с изысканными манерами, и потому казался актёром, хорошо играющим роль аристократа.Ещё из «раритетов» находился здесь поэт Рюрик Ивнев, основавший вместе с Есениным и Мариенгофом школу имажинистов, то есть сторонников в литературе и вообще в искусстве первородства «образа как такового». (Опять же могу только проворчать, что не в состоянии, да и не пытаюсь, хотя знаю — это меня отнюдь не красит, толком отличить это модернистское течение от многочисленных его собратьев по «измам».) И если меня интересовал Рюрик Ивнев, то, в первую очередь, как человек, чьё настоящее имя Михаил Ковалёв, сын русского офицера, сумевший дожить до семидесяти лет и не быть ни арестованным, ни расстрелянным за своё происхождение, мысли или нравственный облик. Как и Шульгин, он отличался правильной русской речью и хорошим воспитанием, и к нему временами приезжали приятные молодые люди, краснеющие, как девицы, что давало любопытствующим повод для некоторых подозрений и кривотолков, но не более того.
В этом же декабре в Дом приехала — кажется, впервые после возвращения из длительной ссылки — Анастасия Ивановна Цветаева, о ком я упоминал уже в другой своей книге и с кем впоследствии, можно сказать, подружился и даже удостоился быть приглашённым пойти вместе на каток. Была она, как мне думалось, человеком, искренне и без натуги воплощавшим принципы истинной христианской веры — во всяком случае, в том, что говорил Христос о врагах: «Отче! прости им, ибо не знают, что делают».
А писатель Юрий Домбровский, с кем я чуть позднее познакомился там же, кто провёл в общей сложности на «сталинских курортах» почти четверть века — в тюрьмах, лагерях, ссылках, излагал своё мнение о происходившем с ним, и с миллионами других, несколько иначе: один из сборников его стихов назывался «Меня убить хотели эти суки…»
Нет, не думайте, были там всё-таки, помимо Раисы Абелевны, меня и Джульбарса, ещё несколько существ, не прошедших сквозь Сциллу и Харибду тюрем и лагерей, — к ним относились молодой черноволосый остряк и тот, без признаков шеи, кого я называл Генитальевым и после визита которого полчаса драил пол у себя в комнате, а также скромный неразговорчивый поэт Борис Шаховской и, наконец, та, на ком время от времени отдыхал мой глаз и чьё имя было Арина. С ней мы вскоре начали гулять по улицам посёлка, ходить на лыжах через Минское шоссе в лес, туда, где стояла за оградой какая-то воинская часть, чьи машины рычали в лесу, и у нас родилась фраза, которая мне почему-то страшно понравилась: «бродят транспортёры, бронетранспортёры». Нравилась мне и Арина, чья застенчивость долгое время не позволяла ей называть меня по имени, но, к счастью, не мешала о многом говорить — не только о морфологии и литературе, но даже о жизни.
Арина немного рассказывала о себе, и я приходил к выводу — хотя, быть может, ошибался, — что существование её довольно однообразно: они с матерью просто «зациклены» друг на друге, и, невзирая на то, что такое состояние обеим не в тягость, оно, как-никак, накладывает нечто вроде добровольной епитимьи на каждую из них, если не в виде наказания, то в виде различного рода обязательств — пускай во многом приятных. В общем, это один из тех случаев, мудро решил я со своих эгоистических позиций, когда то, что называется любовью, привязанностью, приносит не только усладу и удовольствие… Но я вовремя обуздал тягу к психологическому анализу, поняв, что не обладаю достаточными для этого знаниями и сведениями, и остановился на одном лишь умозаключении: развитие отношений с человеком подобного типа — задача не из лёгких. И, хотя Арина мне нравилась всё больше, решил не усложнять себе жизнь и, уж во всяком случае, не торопить события.