Черные листья
Шрифт:
— Садитесь, Селянин. И прошу извинить, что пригласил во внеурочное время.
Павел сел, усмехнулся:
— Зачем же так официально, Кирилл? Мы ведь одни…
— А разве это имеет значение? — Кирилл тоже усмехнулся, но совсем не так, как Павел. Было в его усмешке что-то такое, что подсказало Павлу: разговор с Кириллом предстоит не очень приятный.
Он спросил:
— Можно мне здесь закурить?
Кирилл ничего не ответил, но Павел увидел, как он выразительно посмотрел на табличку, установленную на маленьком угловом столике. На табличке было написано: «Здесь не курят!»
— Прости, не заметил, — сказал Павел. Некоторое время помолчал и добавил: — Когда на душе неспокойно, курить хочется как-то
Кирилл все же достал из ящика стола пепельницу и сигареты, придвинул их поближе к Павлу и предложил:
— Кури. Когда на душе неспокойно, курить действительно хочется как-то особенно… Все сразу зачеркнуть и вправду не так-то просто, Павел, в этом я с тобой согласен. Ты знаешь, для чего я тебя пригласил? Главным образом для того, чтобы поговорить о наших отношениях.
— Давай поговорим, Кирилл. Это, пожалуй, необходимо.
— Да, необходимо. Мне хотелось бы, чтобы ты правильно меня понял. Как начальник, я не имею права по-разному относиться к людям, находящимся в моем подчинении. Для меня все — и ты, и Шикулин, и Лесняк — все, понимаешь? — должны быть одинаковыми. И тут я ничего не могу изменить.
— А разве я когда-нибудь требовал от тебя какого-то особого к себе отношения? — спросил Павел. — Разве я когда-нибудь претендовал на исключительность?
Кирилл поморщился, будто досадуя на то, что его все-таки не понимают:
— Дело не в том, претендовал ты на исключительность или не претендовал. Дело в том, что мы даже при большом желании не можем заставить себя забыть наши прежние отношения. Они в нас самих, понимаешь? Они мешают нам смотреть друг на друга так, как положено. Вот в чем главное. И все это будет усугубляться, Павел. Поверь, мне не хотелось бы к обычным отношениям на работе примешивать что-то постороннее, но ведь никуда от этого не уйдешь. Детство, школьные годы, дружба, Ива… Жизнь ведь сложна, не тебе это объяснять…
Павел встал, подошел к окну и долго смотрел на дымившийся вдали террикон. По небу ползли низкие тучи, и сеял мелкий дождь, земля уже раскисла, а грязные лужицы были похожи на небольшие болотца с застоявшейся черной водой. Вагонетки с мокрой породой медленно тащились по террикону, и казалось, что они тащатся в хмурое небо и там исчезают, опрокидываясь в провалы между тучами.
За терриконом лежал небольшой шахтерский поселок — весь в зелени, каким-то чудом не тронутый ни угольной пылью, ни серостью непогоды, с любовно выбеленными домиками, с вымытыми дождем мощеными улицами, по которым, несмотря на дождь, мальчишки гоняли футбольный мяч. «Вот бы сейчас к ним! — подумал Павел. — Снять туфли, по колена подвернуть штаны и — пошел!.. Школьные годы, дружба, Ива… О чем говорит Кирилл? Чего он хочет? Тогда, теперь… Конечно, многое изменилось. И мы изменились. Все стало труднее, все стало сложнее. Кирилла тоже можно по-человечески понять…»
Павел вернулся на свое место, сел, затушил сигарету и посмотрел на Каширова:
— Я уже сказал, Кирилл, что и себя кое в чем считаю виноватым. Надо, чтобы между нами было какое-то расстояние. Обещаю тебе: в дальнейшем так и будет. Тем более, мне совсем не трудно это сделать.
— Не то, Павел, не то, — проговорил Кирилл. — Не надо ничего упрощать. — Он всем корпусом подался к Павлу, взглянул на него напряженно, даже не пытаясь скрыть своей напряженности. — Возможно, тебе покажется странной моя просьба, но ты все-таки от нее не отмахивайся. Скажи, не все ли тебе равно, на какой шахте работать? Полчаса назад я разговаривал с директором «Западной». Он хорошо знал твоего отца и сказал, что с удовольствием возьмет тебя к себе. Кроме того, он
обещает создать для тебя лучшие условия работы, чем ты имеешь здесь. А его слову можно верить — я в этом не сомневаюсь. Понимаешь, Павел, так будет лучше и для тебя, и для меня. Я даже уверен, что когда между нами будет то расстояние, о котором ты говоришь, мы в конце концов снова можем стать друзьями.Кирилл говорил быстро, словно боясь, что Павел прервет его на полуслове. Он то все с той же напряженностью глядел на Павла, то куда-то в сторону, и Павел понимал, что ему все-таки чего-то стыдно, стыдно, наверное, просить об услуге, которую сам, будь он на месте Павла, вряд ли смог бы оказать.
Наконец, заставив себя просяще улыбнуться, он спросил:
— Ну? Что ты на это скажешь, Павел?
— Я должен тебя огорчить, Кирилл, — не раздумывая, ответил Павел. — Уйти со своей шахты я не могу. Ты ведь знаешь, здесь работал мой отец, здесь мне все дорого, я ко всему привык. Нет, Кирилл, на это я не пойду. Да и зачем? Разве нам с тобой так уж тесно?
И сразу в Кирилле ничего не осталось ни от просящей улыбки, ни от смущения, связанного, как казалось Павлу, с необычной просьбой. Он посмотрел на Павла с холодностью и с такой же холодностью сказал:
— Значит, на это ты не пойдешь… Понимаю… Уйти в то время, когда тебе здесь оказали столь высокое доверие — избрали членом шахткома. Как же можно все это потерять? И как можно от всего этого добровольно отказаться? Я действительно ничему в жизни не научился, тут ты прав, Павел. Прежде, чем обращаться к тебе с таким предложением, мне следовало хорошо все обдумать и все взвесить… Ну что ж, на будущее постараюсь быть умнее. А теперь можешь быть свободен, больше я тебя задерживать не стану.
Он кивком головы дал понять, что разговор окончен и опять, как вначале, уткнулся в свой чертеж, словно тут же забыв о Павле. Но Павел сказал:
— Ты даже не замечаешь, каким становишься мелким, Кирилл. Мелким и злым. К чему ты придешь? Подумай, пока не поздно.
Сказал и быстро вышел из кабинета.
Глава четвертая
Павлу вдруг показалось, будто степь за рекой вздохнула. Долго молчала, прислушиваясь к предутренней тишине, не в силах сбросить с себя оцепенение ночи, и вот вздохнула, и легкий ветер качнул камыши у берега, с плакучих ив в воду упали прозрачные капли, чуть слышно зашелестели листья высоких верб, и пригнулись к земле тонкие былинки рано поседевшего ковыля.
Утро еще не пришло, день еще не народился — не было даже легкой вспышки зари, и не свет, а лишь призрак его неясным туманом всплыл над рекой у востока, и черная линия окоема расплылась темно-зеленым пятном над далеким крутоярьем.
Но Павел чувствовал: пройдет мгновение, и все внезапно изменится. И не в муках, не в криках боли народится день — он появится легко и просто. И хотя это будет все тем же великим чудом рождения, к которому никогда не привыкнешь и которое никогда не поймешь, ты это чудо примешь как что-то свое, от тебя неотделимое, потому что ты и сам являешься частичкой великого чуда природы.
Степь за рекой снова вздохнула. И сразу же, в какой-то неуловимый миг, мир изменился. Будто природа приоткрыла глаза, и из них заструились цвета и краски, неведомые ни одному художнику. Заря разлилась над еще не проснувшейся землей, охватила пламенем полнеба, щедро плеснулась на застывшее стекло реки. Заалел ковыль, стволы плакучих ив и верб окрасились в розовый цвет, и тени от них метнулись в глубину, откуда несло холодом и вечной тайной.
А над поросшими полынью курганами, над буераками, над кустами изумрудных зарослей терна, по лощинам и оврагам уже плыл и плыл утренний свет, плыли звуки только минуту назад родившегося дня.