Черные люди
Шрифт:
И народ московский не сразу подымался против неправд, — тогда, когда больше уже не мог молчать, не мог терпеть. Тогда говорили все, единым языком выкладывали всю правду, ничего тогда уже не боясь, кричали все в открытую, падая на колена, разрывая рубахи, обнажая волосатые груди свои с медными крестами: вот она, душа, нараспашку вся!
А до того говорили люди разве только в кабаках, выпив царева зелена вина, когда по колено становилось любое море. И в кабаке Балчуге в тот день с утра сидит много народу, тоскуя по правде, мучаясь от несправедливостей, заливая ум, совесть, сердце свирепой водкой…
На Болоте солнце, на полдня царевы сады цветут, а у Балчуга-кабака кондовые бревна
Заскрипела дверь, ворвалось в темницу солнце с Ордынки, и в солнце встала в дверях черная плечистая фигура в скуфье на длинных волосах, в черной однорядке, с палкой в руке, с мешком за плечами.
— Преисподняя земли! — сказал, входя, чернец и перекрестился.
Шибануло крепко кабацким пропитым духом, сивухой, немытым телом, кислой овчиной, прелой обувью, оскорбленной, несчастной землей; клубился табачный проклятый дым; в узкие окошки вонзились столбы солнца, вырывали из тьмы то лысый лоб со шрамом, то безумные глаза из-под седых косм, бурый рот с зубами решеткой… Кабак дышал скорбью, гневом, обидами, яростью, проклятьем, сочился общей душевной болью, как вот сочится зелено-желтым гноем огромный нарыв. В кабаке жила, страдала, говорила накаленная, оскорбленная душа черных низовых, мятежных людей, здесь всплывали и вскрывались пузыри в закипающей гневом воде. Питухи в разных позах — на лавках, на бочатах, на стульях — чернели, как могучие сивучи на морских лежбищах; хриплые грозные голоса неслись со всех сторон; кто-то богатырски храпел под столом целовальника; говорили во всех углах — страстно, надрывно, убежденно, перебивая друг друга, друг друга не слушая…
Чернец всматривался с порога, где бы сесть. Со Спасской башни донесся звон — полдень. Надо было дождать…
Монах у двери присел на бочонок к столу. Глаза после солнца приобыкли к сумраку, он уже разбирал лица.
Война! И здесь война! Об этом говорили ясно шрамы на скулах, на лбах, выбитые глаза, разрубленные ударом сабли рты, перевязанные руки, деревяшки вместо ног. Обидой войны были полны души этих людей, как их ковши крепким вином. Сутулый великан, положив широкие синие, как железо, клешни рук на стол, зажал в горсти стакан зеленого стекла, гремел, голосом кроя весь шум:
— Так в ту пору ушли мы с Риги. Обманули нас немецкие наши начальные люди, пожгли наши дощаники… А Рига — была бы наша она, я сам на стене уж рубился.
— На стене-е? На самой? — прищурился кто-то сбоку. Был виден один острый утиный нос, козлиная бородка, а голос был тоже тонкий, с издевкой. — Сруби-ил кого?
— Ага! Троих! Как рубану топором — мозги летят! Ну тут, правда, меня швед, весь в железе, тоже стуканул — я со стены…
— Так вот ты эдак со стены чебурахнулся, воин! — зазвенел утиный нос. — Сказывай, чем тебя царь-государь за то пожаловал? Медным серебром, медвежья твоя сила? А?
Богатырь взглянул прямо в вражье его лицо, усмехнулся, расстегнул ворот рубахи, снял с шеи серебряный крест.
— Целовальник! — рявкнул он. — Бери серебро! Давай осьмуху! Иль ты, страдник, думаешь, что серебра у нас не припасено? Ежели што, так и кресты сымем…
Вошедший чернец слушал, опустя глаза, — рылся в мешке, пока что доставая оттуда хлеб, лук, сушеную рыбу. На его спокойном лице не дрогнула ни одна черта. Перекрестился, стал есть. Подбежал малый.
— Корец вина дай-кась! — приказал и оторвал пальцами кусок рыбы. — В глотке пересохло.
С соседнего стола смотрел на него зорко чернобородый мужчина в бараньей казацкой шапке с красным верхом, с серебряным кольцом в левом ухе, с кривой саблей на поясе. Присматривался сперва, потом, подхватив свою сулейку, шагнул за стол к чернецу.
— Отколе?
С Соловков?— Ага! — отвечал монах, жуя рыбу. — А што?
— Однако видал я тебя там!
— Богу молиться к нам ходил?
— Людей больше добрых искал… Ладно живете вы на Соловках… Бога-то богато дело.
— Спаси бог на добром слове…
— Как подале от Москвы, так оно и лучше! Право слово! — говорил подсевший, в упор разглядывая чернеца. — И вам и нам!
— Кому это?
— Нам, казакам донским! Соловки на полночь, Дон на полдень, Москва посредине…
— Ну, у нас устав свой. Еже во святых отца нашего Феодора, игумена честныя обители Студийския.
— У нас устав тоже свой… Всевеликого Войска Донского. Тоже будто монастырь. А вот Москва к нам, да и к вам со своим уставом лезет.
— Да это я сам сюда, в Москву, рыбы привез…
— Вот. А как тебе, честный отче, Москва деньги за рыбу ту платит? Медным серебром?
— Что нам с ним делать, с московским боярским серебром?
— То-то и есть, — сказал казак, и голос его стал тише и значительней. — Москва вам свой устав дает, а нужен он вам, медный их тот устав?
— Да ты кто таков, парень, что так говоришь? — сказал монах, посуровев, и, выхватив кусок хлеба изо рта, бросил на стол. — Я тебя не знаю!
— А я тебя, отче, знаю… Ты отец Никанор, келарь соловецкий. Ездишь по городам по торгам. В Вологде однова жил… Верно?
Чернец молча наклонил голову.
— Был я у угодников соловецких на богомолье, видал тебя. Где ж тебе всех упомнить… нас тысячи у вас!
— И помогла молитва-то? — усмехнулся чернец.
— Не, я тебе сказывал. Людей я искал… По земле ходил. Был я в Новгороде и в Пскове. Не нашел людей… Воеводы там московские сидят, а где воевода, там людей не сыскать… Отошел к Соловкам, на Белом море тонул… А и крепкие там у вас люди, на Белом море. Таким бы всю нашу землю держать. Старым, вольным обычаем. А они — молчат! А московский обычай какой? Одно слово — медь за серебро! Омман!
— Царь того дела не знает еще, парень! — примирительно сказал монах, допив стопку. — А узнает — тем ворам мало не будет!
— Добро! — говорил казак. — А кто ж царю доведет? Искал, говорю, я добрых людей в вашей обители. Ваша обитель веру по старине да по обычаю держит, народ со всех сторон питает, всех привечает. Наш Дон — всем обиженным прибежище, с Дону выдачи никому в Москву нет… Сколько людей теперь с Москвы к нам на Дон бегут! Тысячи и тысячи. Голытьба! А про Москву что сказать об народе? Где теперь вера в Москве? Никон-от что творит!
Монах поднял голову, взгляд его вспыхнул.
— Никон-то? — зашептал он. — Да на Соловецком мы его знаем. Он у нас в скиту Анзерском душу спасал, а сам гордыней обуян. Старца скитоначальника своего Лазаря лаял всяческою лаею. Самовольничал злобно. А сейчас монастырь себе строит Иерусалим, ино он сам-то себе Христос… Не Христос он! Антихрист! Мутит он всей землею. Все нестроенье с Никона поднялось. Народ-то как шумит!
— Шуму одного мало, — сосредоточенно говорил казак, сдвинув брови, глаза тоже зажглись, на побледневшем лице бородка казалась черней. — Я как был там у вас, в обители, хотел с игуменом говорить. У вас оно, в вашей обители, древнее благочестие да народная правда. А как об таком поговоришь? Не поверят, схватят, воеводским палачам отдадут. А вот тебя увидел, так мы тут как рыбы в море — коль что, уплывем в разны стороны. Соловки — нерушимая вера. Мы, казаки, хоть и голы, а великая сила у нас — сабли в руках, — брякнул он ладонью по рукояти. — На Дону — вольные казаки, на Украине — вольные казаки, на Амуре — казаки, на Волге — казаки… Вера да сила правду найдут… Вот у меня какая думка, отец Никанор…