Черные люди
Шрифт:
Со своей земли они сбежали в пустые степи, бежали и увидели — как стол ровна степь, хоть шаром кати, пней нет, корчевать нечего, чернозем на аршин. И железно жались их ладони: взяться бы за чапиги тяжелых сох, резать бы сладко праздную целину, словно черное масло… Есть земля, люди есть, а труда — нет! Строя нет! Или царь да патриарх для того на Москве сидят, чтобы не давать им ни работать, ни молиться свободно?
Много здесь люда, да многолюдством своим он и слаб: у каждого свое горе, свое хотенье, своя обида каждый про свое толкует. Как рой пчел, а в роенье, гуденье все мятутся, ползут друг на друга, жалят друг друга, а знают, чуют, ждут, верят, ищут — будет, явится матка, и полетит рой на новое место для труда да медовой жизни. Где ж он, тот добрый молодец, что поведет рой к одной для всех
Крайний костер к самой реке горит так близко, что угли и искры скачут в черную реку. У костра трое. Один сидит отворотясь от огня, охватив колени руками, грея спину в рваной синей рубахе, уставясь в ближний куст; другой лежит на животе, подперев голову руками, смотрит в огонь; третий — на боку, курит турецкую трубку дьявольского зелья, табаку.
Он и ведет речь, Елисей Бардаков, московский слобожанин:
— Мы ходили к царю втапоры жаловаться на медный рубль всей семьей. В Коломенское село. А братан мой Мишка извозом займовался, да повез он, чудак, с народом к царю Шорина торгового гостя сына Бориску. Видел-де, народ сказывал, сам тот парень, как его отец воровал с боярами. Ну, Мишку и велел повесить царь на Владимирке. Нас всех в Сибирь согнал. На Байкал-море — вон куда! А я убёг.
И, помолчав, вздохнул:
— Эх, и зря!
Сидевший спиной к огню заерзал, поворотился. Это был худой, сутулый человек с лицом, сплошь заросшим волосами — глаза блестели сквозь брови, голова кудлатилась.
— Что ж ты бежал? — заговорил он нараспев. — Царева воля — божья воля! Звестно! Куды бежать-то? Никуды от греха не денешься!
— А ты зачем на Дон сшел? — перекосился на него Елисей. — К теще на блины?
— Сам говоришь — зря ты сбёг.
— Ну да, зря! Мне земля нужна, я пахать хочу. Здесь земли не дадут… А на Байкал-море мои братья сидят, землю пашут.
— Живу-ут?
— А то? С грехом, а живут!
— С грехом? — потряс тот волосатой головой. — То-то и есть… Попом я был, Никон меня расстриг, я про грех все ведаю. Поп Никола я. Жить с грехом не придется. Антихрист в мир пришел. Нет жизни с антихристом…
— Куды ж деваться?
— В огонь все пойдем. Гореть нам подобно. Нечистый он, мир-то. Пусть огонь тело жжет — на, бери, сатана, в зубы, а душа спасена.
— А ты зачем на Дон-то сбрел? — настаивал Елисей. — Ну, мне земля нужна. Земли-то везде много, да бояре захватывают, чтобы на ней мужики на них робили… Степь привольную забирают… Я в Мурашкино, в морозовскую вотчину, бежать думал, — черт их бей, хоть землю дадут… Морозовский двор всех беглых берет за себя, абы робил…
— Ну и што?
— Ничего не дали! — потряс с усмешкой головой Елисей. — Велели мне поташ жечь. Сделали меня работным человеком. Я убежал. Весь народ здешний за землей бежит, земли ищет, земля-то — хлеб. А тебе чего тут делать, поп? — снова налег он на расстригу. — Жги себя, да и твое дело с концом… А мы жить хотим!
Глаза Николы в медвежьем его лике сверкнули, как молнии.
— Не буду жить в греховном сем мире! Тьфу! Сколько ни живи — все в смерть живешь. Да вот одного хочу я перед моим огнем — поглядеть, как огнем запалят и обидчиков моих, патриаршьих приказных… Гонят нас они да сами тем широко живут. Дьяволы они, жечь их достойно и праведно!
С земли заподымался третий, темный, большой как гора, задвигался.
— Хе-хе-хе! Ин дьяволов жечь хочешь?
— Рассчитаться!
— Так оно и есть… — Тот поднялся в саженный рост. Красная рубаха без пояса, большие пальцы ног торчат из песка, шевелятся, как змеиные головки. Занес и опустил с маху могутную руку. — Бей! Праведно! Тихие мы люди, никого не замаем, а коль землю отняли у нас — доправим на всех боярах, что нам задолжали. Поставим под батоги на правеж христопродавцев. Мук не боимся — правду нам подай! С меня правили, и я уж доправлю… не пожалею!
Гигант замолк, присел на корточки, свесив руки между колен. Костер кровью залил его молодое лицо с кудрявой бородкой, на больших ребячьих глазах блестели слезы… Все молчали, и среди гула голосов издали, где-то в прибрежных кустах, защелкал ни к чему соловей.
— Хм, — сперва пошевелился, потом выговорил распоп, — поет не хуже царского певчего дьяка…
— Попадет на сук певчий-то дьяк — не запоет! — хихикнул Бардаков.
Соловей
смолк, зазвенела бандура, и в грустном ее перезвоне возникла и понеслась казачья песня-былина. Сказывала она, как брали донские казаки Азов — турскую крепость, как сели они там в осаду. Не себе они брали Азов — ему, царю, и бились они там против десяти тысяч басурман. И эх, приступали турки на Азов с утра до ночи, А мы — и бьемся все одни-одинешеньки, Просим смены-помощи у Христа-батюшки, Просим смены-помощи у пресвятой богородицы… Захватили мы, казаки, турский Азов-городок, Перебили в нем все гнездо змеиное, Задавили в нем всех нехристей, Православного народа да мучителей… От ругани нашей на тех проклятых Приустали уста наши, слова не молвят, Очи все у нас, у бедных, выжгло порохом, Ручки, ноженьки ослабели, не гнутся… Нам бы надо за труды наши жизнь райскую. А приходится нам смерть неминучая… Ты прощай-прости, степь широкая, Тиха реченька Дон Иванович… Только мы на вас недолго пожили… И от слез тех у нас, бедных, на сердце Гнев горит палючий, разгорается… И мы бросились с Христом на вылазку, Всех поганых в моря волны загнали…Над степью мигнула, полнеба охватила немая зарница, показала мохнатую, что медвежья шуба, тучу.
— Гроза будет, должно, — проговорил, зевая, Бардаков. — Хлестанула бы божья молонья по нашим супостатам, дал бы господи… Спать надо…
Лагерь скоро угомонился, костры шаяли угольями, со степи граяли вороны, зарницы обсверкивали небо.
Когда убавилось огней в городке, видно стало — на самом бугре шатер, в шатре желтый огонь, около шатра маячит караул.
В шатре на шатком столе горит сальная свечка, озаряет лицо задумавшегося Разина. Степан Тимофеевич сидит на дубовом бочонке, высокой бараньей шапки не скинул, не скинул ни красного кафтана, ни кривой сабли.
Разину под сорок; высок, широкоплеч, строен, кудрявые волосы стрижены казацким обычаем, с проседью, борода небольшая, круглая, в левом ухе серьга, глаза желтоватые, смотрят по-сокольи. Держится степенно, лицо гордое.
На столе сулея с водкой, в красной чашке баранина вареная, каравай белого хлеба. Ни хозяин, ни гость не пьяны. Разин крутит толстый ус, смотрит на собеседника — ну и страшен же!
На темном лике у Аксена Силыча Иванова недостает левой половины рыжей бороды, а левую половину лица покрывает бугристое сплошное пятно; рубец на щеке, синеет выжженная большая буква «В» — вор; ноздри у Иванова вырваны до белого хряща, левый глаз вытек, правый черный глаз в набрякшем красном веке горит лихорадочно.
Был когда-то Аксен Силыч Иванов московским слободским Котельнической слободы, добрые котлы ковал. Но еще вскоре после Соляного бунта был схвачен, вздернут на дыбу, бит кнутом, жжен, пытан всячески, клеймен, сослан в Сибирь. Да с таким лицом, как ему сделали палачи, и в Сибири не жить: изуродованный живет только, чтобы мстить. И бежал Аксен из Сибири, пропал, сгинул в лесах Заволжья. Распахивал лесные поляны, жил охотой, рыбой, медом, грабежом помещичьих амбаров да дворов, убивал торговых да служилых людей, выскакивая страшно с кистенем да с ножом из-под мостов, из придорожных чащоб, жил как зверь, завел большие семьи, рассыпанные по лесным заимкам да землянкам… Стал он вольным. хозяином зеленых лесов между Муромом, Арзамасом да Макарьевско-Желтоводским монастырем, знал там каждую зверовую тропку, каждую трясину, каждое дупло, каждого мужика, живущего там в шалашных станах. И одна дума жгла Аксена в его одиночестве все долгие годы: собрать бы все эти рассыпанные, разбежавшиеся силы в один кулак да ударить им по Москве, заставить бы ее освободить землю и труд для крестьян.