Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Сидит на красной лавке тучный, московский царь, слушает, жадно смотрит, и нет перед ним сцены, развернулись перед ним земли и времена, видит он иную, чужую жизнь, до того прекрасную, что, пожалуй, вокруг и смотреть не хочется: тут все свои, Ивашки да Васютки, холопи, а тут Мегуман, Бизфе, Харбон, Зафор, в шелках, в самоцветах. Эх, любопытно!

Вот вышла на сцену царица Эсфирь, грим делает ее лицо сияющим, глаза огромными, рот — красной розой. Вот какие они, великие-то царицы! Старый царь по-волчьи, с шеей, поворачивает и плечи и лицо свое к ложе, где сидит его Эсфирь — его Наталья, и ему чудится, что видит блеск глаз и сквозь решетку.

А представление разворачивается все дальше,

все шире.

Не только красота Эсфири велика — велика еще и ее преданность. На золотом ложе, покрытом шелками и пурпуром, прекрасная Эсфирь говорит царю:

Гавофа и Фарра твои, царь, хранители, Что спят у порога царской обители, В сердце своем измену таят, Царя погубить, безумцы, хотят…

Эх, ну и жена! Ведь и у него, царя московского, есть такие враги! Разве не проклинал его Никон-патриарх? Разве не подымали черные люди против него бунтов? Измена, всюду измена! В Соловецком монастыре попы да чернецы до сей поры бунтуют… Молиться не хотят за царя! Морозова-боярыня его, царя, проклинает. Бояре не пришли в театр — не хотят видеть, каково должно быть царское величие. Рыла воротят прочь!

Откуда же прекрасная Эсфирь прознала про измену царских евнухов? Сказал ей человек, который воспитал ее как свою дочь, мудрый Мардохей. И не первый царедворец царя Аман спас царя, нет, а царя спас Мардохей, которого Аман задумал давно повесить и даже виселицу поставил уж в пятьдесят локтей вышины.

И разгневался Артаксеркс на Амана, велел повесить его на сей же приготовленной виселице, и дом Амана, забрав, отдал Мардохею, и все богатства. И стал Мардохей вторым после царя Артаксеркса и в Персии, и в Мидии, и в 127 областях царства, и был веселый праздник у Эсфири и Мардохея и у народа их. И Мардохей на праздник вышел от царя в царском одеянии яхонтового и белого цвета, и в большом золотом венце, и в одежде виссонной и пурпуровой мантии. И веселился весь город Сузы, и народ его радовался на сцене, плясал, пел, трубили трубы, веяли пальмовые ветви.

Глубокой ночью возвращался царский поезд из Преображенского в Кремль, громыхал по мостовым, всюду горели фонари у решеток, сторожа не спала. По сторонам скакали вершные с фонарями, возничие хлестали расстилавшихся на скаку коней, царь прижался к царице, слышал, как от нее веяло свежестью, чистотой, розовым маслом.

— Эсфирь ты моя! — шептал он ей в холодное ушко, в котором блестел алмаз. — Вот оно каково, в библии-то богово пророчество! Все верно выходит. Тебя, Эсфирь моя, обрел я по указанию божьему… Красота моя!

…Пока царский поезд съезжал со двора Преображенского дворца, пока вдали не затих грохот кованых колес, пока в непроглядной тьме не исчезли пляшущие огоньки фонарей у конных рейтар, охраны царя, Матвеев и Грегори почтительно стояли на крыльце комедийной хоромины без шапок, под дождем, талым снегом.

Свет из сеней, фонарь, покачивающийся над крыльцом, выхватывали из тьмы то белую грудь сокольничьего кафтана с серебряным двуглавым орлом, то красный ворот рубах из однорядки жильца, то круглую бархатную шляпу иностранного купца, бешено борющегося в ветре с черным своим плащом. Слышались голоса одобрения постановке.

— Ловко Амана-то повесили! — говорил оживленный молодой голос. — И как он сколько висел, того гляди подох, верно!

— Не Москва! — протянул другой голос, медленный и низкий. — Не помер! Это все одна комедь.

— Как комедь? А как тот его мечом ткнул, так рудища потекла?

— Комедь, — подтвердил второй голос. — Пузырь под одежей-то с краской… Ну, показывает!

— Так все неправда?

— Не!

Комедь ломают!

— Ну, господин пастор, — наконец по-немецки заговорил Матвеев, когда грохот царской кареты исчез в отдалении, — сейчас нужно бы было нам выпить немного. Думаю, старик наш остался очень доволен.

— О! Очень! Очень! Я все время следил за его лицом. Вы, московиты, очень просты, вам доставляет большое удовольствие, когда вы начинаете понимать простые вещи…

— Господин пастор, вы первый и в литературе и в проповеди, и добрый официр, и ловкий дипломат. Я уже слышал— царь называл Наташу Эсфирь. Ха-ха!

— Он думает, что сам он Артаксеркс.

— Это неважно! Важно, чтоб он думал, что я Мардохей! — смеялся Матвеев. — Надо это уметь показывать большим господам вещи так, чтоб они их сразу правильно поняли. Что ж вы напишете еще для добрых наших московитов?

— Думаю, господин Матвеев, что снова возьмем тоже из Библии — «Юдифь». Библия — это авторитетно для царя, а будем снова славить женскую красоту и любовь царицы. Старик, видно, бедный, никогда не знал, что такое любовь…

— Наташа? О! — отозвался Матвеев. — Эй! — вдруг вскричал он. — Прошка! Где мои сани? Надо ехать! Подавай!

Царь в кремлевском Верху, встреченный стольниками, прошел к себе в опочивальню, с него стащили тугие, отсыревшие сапоги, и он долго сидел, шевеля затекшими пальцами ног. Потом встал и в шелковых шароварах, в красной рубахе без пояса пересел в кресло у постели, махнув рукой, отпустил стольников и стряпчих…

Что говорилось в библии об Эсфири и Мардохее! Ай-ай! Вот истина! Словно в воду смотрела эта священная книга! Да, Эсфирь — это царица Наталья. Она предупредит царя во всем, а Матвеев — Мардохей. Второй человек во всей земле. И как ласков, как обходителен… Как он заботлив о нем, царе…

Кряхтя, поднялся с кресел, хотел было пойти, как каждую ночь, к царице, руку протянул, чтобы взять с постели легкий опашень… Да раздумал. Сел снова. Не шла из ума царица Марья-покойница. Ведь ежели она и грубила ему, и плакала на весь дворец, и к бороде лезла, так оттого, что проста она была, бесхитростна. И тестя своего, Милославского Илью Даниловича, в сердцах, приходилось, и поучал и бивал в гневе царь… А тут люди другие. Ни тестюшки не ударишь, Полуектовича, ни уж Артамона… Мягок, ласков, а все кажется — на сердце у него лед, хоть на языке мед. Возится он с немцами — люди ловкие, а гребут своими руками и все к себе. И бояре сегодня не пришли в театр. Все грозятся…

Государь, шлепая босыми ногами, сошел в Крестовую, встал перед золотыми, серебряными окладами икон. Сколько лет глядит он в эти упорные, сверлящие взоры, а они все молчат. И в конце-то концов ему, царю, самому приходится решать все дела. И чудилось царю, что за золотой стеной иконостаса его молельной бушует живое народное море, погрознее икон. Чем он помог народу? Почему бежит народ в леса, проклинает его, царя? Почему перестали молиться за него соловецкие монахи?

А за этой мыслью явилась другая: «С Соловками нужно кончать. Воевода Ивлев не годится. Послать нужно другого воеводу, промышлять под монастырем ратным боем… Вот как царь Артаксеркс…»

И царица прошла к себе, мамки да няньки разули, раздели ее, в легком сарафане, тоненькая как девочка, присела она на постели, зажав обе ладони между сильными коленями. Того гляди, сейчас раздастся у дверей скрип, шарканье босовичков, войдет он, царь.

«Царь-то он хороший, а муж… Толстый, старый. Тяжелый. И кому достается моя красота? С чего я должна быть Эсфирью? А молодой князь Степан Ромодановский — зачем он не мой муж? Артамон Сергеич да батюшка следят за мной, чуть что — шмыгают в царицын покой: «Наташа, что государь? Как государь?.. Да скажи ему, государю-то…»

Поделиться с друзьями: