Черный пролетарий
Шрифт:
Глава вторая,
в которой дует ветер северный и творится зла немерено
— Не все доживут до зимы, — молвил Щавель, когда караван подошёл к окраине града Владимира.
В то время как дружина огибала Москву по Большому кольцу, беженцы шли напрямик и успели преобразовать местность перед городом на свой лад.
У самого города, возле развилки проспекта Ленина и улицы Лайкина ратники миновали остатки ночлежбища, некогда значительного, а ныне разорённого. Среди руин стоял пяток наспех возведённых шалашей, но уже брошенных. Чернели пепелища, однако сырое дерево горело плохо, и постройки пришлось разваливать грубой силой,
«Потом пришли с Москвы новые, но тоже не задержались, — отметил Щавель. — Здесь больше не задерживался никто».
Проспект Ленина переходил в Большую Московскую улицу. Чтобы добраться до Владимирского централа, надо было пересечь весь город. Знаменитое узилище располагалось на выезде. За ним простиралось огромное кладбище имени древнего князя Владимира. Там хоронили честных горожан, отдельно манагеров и их приспешников, а отдельно — зверски замученную в казематах узилища шлоебень и педерсию земли русской. Щавель повёл караван прямиком туда, рассчитывая устроиться в казармах городской стражи, исправно поддерживаемых для приёма новгородского войска при следовании на восток.
Командир не мог не признать, что в чём-то повешенный Нахальный был прав. В Низовых землях волю светлейшего князя можно было вершить только боевым топором, а никак не чернильным пером. И хотя Москва территориально оставалась в кольце Мкада, своё присутствие демонстрировала она тут повсюду.
Пока доехали до старого кирпичного здания городской управы, в которой размещалась администрация, суд, муниципальные службы, а за управой — тюрьма и казармы, насмотрелись на оппозиционные рожи вдоволь. Сиволапых с выражением тупой покорности на рыле и не было почти. Зато во множестве встречались обыватели с гордыми, одухотворёнными лицами, в которые от рождения въелось выражение оскорблённого самолюбия, саркастического презрения, праведного негодования, а то и вовсе весёлой, циничной иронии, как будто впервые встреченные новгородцы были им много и давно должны. И хотя нигде не мелькнуло гадкой хари, исполненной хитрой, корыстной тухлятины, во Владимире явно не испытывали недостатка в притоке свежего московского генофонда.
— Своих не бьёшь — чужие не боятся, — Щавель поехал стремя в стремя с Литвином, чтобы расспросить сотника о местных реалиях. — Давно ли тебя отправлял светлейший за Москву, приводить в чувство здешний народ?
— Зачем его приводить, он ничего дурного нам не делал. Владимир дань исправно платит, разбойникам не потворствует, наоборот, держит их в крытке, да и протяжённость участка ответственности на тракте всего ничего. Место тихое. Город нам проблем не создаёт, а мы ему.
— То есть ты здесь ни разу не был?
— Так точно, — молодой сотник закусил ус и отвернул жало, будто высматривая кого-то в проулке, потом повернулся и нехотя отчеканил: — В Рязани был, в Калуге. Здесь не доводилось. И вообще, это как бы спорная территория с Великим Муромом. Тут не рекомендуется разборы учинять, как с вехобитами на болотах.
— Добро, — сухо обронил Щавель. — С каких же пор Владимир стал спорной территорией с Великой Русью?
— Года три, почитай, — как о чём-то само собой разумеющемся сказал Литвин.
«Вот, значит, как теперь дела делаются, — подумал Щавель. — Светлейший словом не обмолвился, что земли за Москвой отходят Великому Мурому. Не счёл нужным известить или это настолько в порядке вещей, что само собой разумеется? Этак скоро пограничных идолов в Бологом вкопают, а то и под стенами кремля!»
— Дань кому платят? — уточнил Щавель. — В Новгород или Муром, или
спорить приходится?— Нам платят, но гарнизона нашего во Владимире нет. Торг они ведут с Муромом, до нас далеко. Судья тоже муромский. В общем, неоднозначно тут всё. Светлейшему эти земли не особо нужны по причине их отдалённости и бесполезности. Наверное, Великой Руси со временем отойдут. Пусть она в них вкладывается.
Отчасти с Литвином сложно было не согласиться. От Владимира издавна толку не было, а Святой Руси его земли приносили пользу лишь как буфер между ней и великим соседом. Но и отдать её стало бы фатальным ущербом для репутации князя. Даже выпустить в суверенное плаванье не представлялось возможным. Сегодня ты своему имуществу волю дал, завтра на него сосед руку наложил и получается, что вроде как отобрал, будто у слабого. Таким путём и другие захотят пойти, ведь все здоровые организмы хотят жрать и расти. Значит, послезавтра прощупают на предмет отделения следующего куска территории. Поначалу мирно, обосновывая его неэффективность и вообще ненужность, или выдвинут давно забытые исторические претензии, вспомнить о которых раньше в голову придти не могло. Если борзым соседям сразу укорот не дать, они обнаглеют до вооружённой провокации. Говорят некоторые источники, так и случилось перед Большим Пиндецом.
«Князь слабину даёт, а это гибель, — подумал Щавель. — С одной стороны, не просто так он меня с отрядом направил. Кому-то нужно быть любимым народом, а кто-то должен быть спасителем Отечества».
Возле большого каменного Круга свернули налево и встали перед вратами Централа. В лицо задул холодный ветер северный, сырой, резкий как понос и плотный, почти как вода. Он выталкивал ратников с улицы, словно хотел прогнать. С неба полетела морось и немедленно захотелось под крышу. Дружинники пригнулись к шее коней, сощурились от летящей в глаза дряни. Лица сделались злыми.
Карп вышел из комендатуры. За ним следовал гражданин начальник.
— Здравия желаю!
Хозяин был кряжистый, прогнивший тюремщик с кустистыми бровями и красным носом картошкой. Допиндецового покроя китель, зелёные портки, заправленные в высокие, начищенные до зеркального блеска сапоги, и картуз-аэродром с красным околышем делали его похожим на замшелый пень. Китель был перетянут портупеей из коричневых ремней, на поясе висела кобура с короткостволом, придававшая пню вид бравый. Застыв на крыльце, гражданин начальник по-хозяйски засунул большие пальцы за ремень, разгладил китель, безошибочно впился взглядом маленьких голубых глаз-буравчиков в немолодого, потрёпанного жизнью всадника в одежде цвета сосновой коры.
Щавель кивнул.
— И тебе здравствовать, уважаемый.
Литвин отдал начальнику тюрьмы воинское приветствие, однако тот лишь мазнул сотника липким запоминающим взором и снова уставился на командира.
— Как устроитесь, прошу ко мне в кабинет, — пригласил тюремщик и развернул корягу плеч к воротам. — Чего замёрзли там?! Чья смена?
Не столько устрашённые начальственным окриком, сколько получившие условный сигнал, владимирские стражники выдвинули засов. Воротины распахнулись. Караван втянулся во внешний двор тюрьмы.
Внешний двор с казармами и конюшней отделяла от внутреннего двора трёхсаженная кирпичная стена с охранными заклинаниями поверху. За стеною высился Централ. На уютном внутреннем дворе торчала на эшафоте виселица, её верная подруга плаха, рядом стояло колесо и заскорузлый кол — весь набор для воздаяния по заслугам. Туда выходили окна камер государственных преступников, с которыми князю по каким-то причинам не хотелось расставаться. Обслуживали их урки попроще, а стерегла весь этот сброд надёжная свора хозяина, набранная из потомственных цириков с далёких вологодских земель.