Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Честь: Духовная судьба и жизненная участь Ивана Дмитриевича Якушкина
Шрифт:

«Пушкин в жизни обыкновенной, ежедневной, в сношениях житейских был непомерно добросердечен и простосердечен. Но умом при некоторых обстоятельствах бывал он злопамятен, не только в отношении к недоброжелателям, но и к посторонним и даже к приятелям своим. Он, так сказать, строго держал в памяти своей бухгалтерскую книгу, в которую вносил он имена должников своих и долги, которые считал за ними. В помощь памяти своей он даже существенно и материально записывал имена этих должников на лоскутках бумаги, которые я сам видал у него. Это его тешило. Рано или поздно, иногда совершенно случайно, взыскивал он долг, и взыскивал с лихвою».

П. А. Вяземский. Приписка к статье «Известие о жизни и стихотворениях Ивана Ивановича Дмитриева»

В сопоставлениях, противопоставлениях и перебивах разного рода документальных свидетельств общественной мысли, в возвратах к, казалось бы, прерванным или завершенным ее сюжетам — ее синкопы и контрапункты, ее пульсация, ее аритмия. Она идет не по какой-то ретроспективно от нас проложенной линии — она без нас жила и совсем не имела в нас какой-то теологической цели. У нее вообще нет никакой такой цели… В пору, о которой у нас речь, были все признаки кризиса общественной нравственности, слома определенных этических традиций. Этот кризис и этот слом резонируют в общественном сознании и новых поколений, смысл их и суть их — кризиса и слома — переосмысляются в сфере нравственных противоречий,

присущих «последующим людям». Волны, идущие от нас вспять, сталкиваются с волнами, идущими к нам из прошлых веков. Нельзя и ждать, что линия, зона, точка — или как хотите еще — столкновения волн будет ровной, что не появятся всплески, водовороты, воронки и барашки. Все это закономерно; вернее, это и закономерно. В пору декабризма вошли в глубокий конфликт не две нравственности — официальная, «присяжная», мундирная, и новая — революционно-дворянская, — а три, четыре… Была еще и нравственность, были еще свои «понятия чести» у дворянства старого, потомственного аристократически-кавалергардского, нарождалась — вместе с чувством «личностного» самосознания, тесно связанного исторически с индивидуалистическим отношением к окружающему миру, с чувством личностной исключительности, — нравственность «частная» и в то же самое время общечеловеческая, как бы внесословная, внегосударственная и даже в каком-то смысле наднациональная. В известной мере нравственность «личностная», «человеческая», «индивидуальная» и «индивидуалистическая» находила отражение в стилистике сентиментализма, в культе «эмансипации души» и поэтизации ее суверенности и самоценной природы. Стилизованная наивность сентиментализма была своего рода эмоционально-психологическим кодом приоритета «естественного», «природного» начала в человеке, выражением своеобразного руссоистского «антропологизма». Тут был, конечно, и некий антирационализм.

«От природы человек не склонен мыслить. Мышление — это своего рода искусство, которое приобретают, и оно дается ему, пожалуй, еще труднее, нежели другие искусства. Я знаю только два класса людей, резко отличающихся друг от друга: класс мыслящих людей и класс людей не умеющих мыслить, — и это различие обусловлено почти исключительно воспитанием… Люди, всю жизнь работающие из-за куска хлеба, всецело поглощены своим трудом, житейскими заботами и умственно отнюдь не развиты. Невежество не наносит ущерба ни честности, ни нравственности, нередко даже содействует тому и другому, а размышления часто приводят к тому, что человек вступает в сделку с совестью и подыскивает оправдание своим неблаговидным поступкам. Совесть — самый просвещенный из философов… и самая честная в мире женщина, быть может, даже не знает, что такое честность… Достоинство женщины в том, чтобы оставаться безвестной… Всякая ученая девица останется девою до конца дней, ежели все мужчины на свете проявят благоразумие…» И еще.

«Счастлива, мой юный друг, страна, где нет надобности искать мира в пустыне! Но где такая страна?.. Золотой век почитают химерою, — и он останется навсегда химерой для людей с испорченным вкусом и сердцем. По правде говоря, о нем даже не сожалеют, ибо все эти сетования не отличаются искренностью. Что же следовало бы предпринять, дабы возродить золотой век? Надлежало бы сделать лишь одно, — полюбить его, а это вполне возможно».

Жан-Жак Руссо. Эмиль, или О воспитании

Условно-наивная, простодушно — «романсовая» фраза Карамзина «и крестьянки любить умеют» (сюжетная близость повести любовному романсу замечена в литературоведении) была, по сути дела, — при всей очевидной пасторальности и формы выражения, и даже прямого ее смысла — формулой-манифестом внесословной нравственности, одновременно и поэтому абстрактной, и демонстративно личностной. Дело не в том, кто ты по своему положению в обществе, определяемому случайным фактом твоего рождения, дело в том, что ты, лично, за человек сам по себе. «Бедная Лиза» — это тоже счастливо найденная формула-открытие, имеющая двойной смысл. Бедность — не преграда естественному чувству любви Лизы (то есть данного, конкретного человека), но вот судьба любви бедняжки Лизы взывает к искреннему состраданию и способна вызвать чувство презрения к высокородному «соблазнителю». «Честная девушка» Бедная Лиза гибнет, спасая тем свою честь. Эраст губит свою внутреннюю честь, не уронив ее в глазах людей своего круга. Бедная Лиза отчуждает, если позволить себе тут это специальное слово, истинную честь богатого Эраста…

Существовала большая нравственная многоукладность и чересполосица — признак глубоких социальных изменений, происходивших в обществе того времени. Общее понятие нравственности и чести размывалось и расслаивалось на множество частей, не сливавшихся ни в какое целое. Шкала нравственных ценностей представала своего рода лестницей вверх, ведущей вниз. О месте на этой лестнице норм и обычаев «екатерининских времен» было уже достаточно сказано. Передовое дворянство повело ближайший обратный отсчет от этой точки, все оглядываясь на нее. Была, к примеру, нравственность и честь элитарно-кавалергардская, парадно-преторианская. Кавалергардский полк традиционно был причастен к делам престолонаследия, обеспечивал дворцовые перевороты — тряс троны, составлял парадную охрану «царствующих особ», поставлял фаворитов для императриц и выдвигал из своей среды сочинителей дворянских конституций. Кавалергардами начинали М. Орлов и Пестель, кавалергардом был Лунин. Свои понятия чести были у старых (то есть служивших еще до переформирования части после ее известного «возмущения») семеновцев — прославленного в боях гвардейского полка, ведущего свою родословную еще от потешного войска Петра I. Бывший «старый семеновец» Якушкин достаточно скептически относился к М. Орлову, предполагая в нем эгоистическое высокомерие, настороженно — к Пестелю (вспомним подозрения ряда декабристов в «наполеонизме» вождя южан), а знаменитые письма-памфлеты Лунина из Сибири третировал как «выходки, подобные тем, которые он позволял себе… будучи кавалергардом… из тщеславия и для того, чтобы заставить говорить о себе». Конечно, суть дела в отношении неукоснительно лично скромного Якушкина ко всем этим людям отнюдь не определялась «полковыми понятиями чести» и предвзятостью, связанной с этими понятиями, но определенную предрасположенность или даже, быть может, некий привкус какой-то предрасположенности к неприязненному сомнению тут, пожалуй, можно почувствовать… А была еще, в свой черед, и армейская уязвленность по отношению к гвардии вообще. Но если Якушкина, скорее всего, настораживали и раздражали стиль поведения и нормативная поза кавалергардства, то в основе комплекса ущемленности честолюбивого чувства у общеармейского офицерства были, наверное, прежде всего основания карьерно-сословного свойства.

И был еще любопытнейший феномен гусарства, гусарских «понятий чести» — дерзости по отношению не столько к официальным, сколько к общепринятым нормам морали и «приличного поведения», стремящейся обязательно дойти до особого рода шалой наглости и столь часто граничившей с особого рода аморализмом напоказ, с ухарством и цинической «отчаянностью». Суррогат и одновременно кривляющаяся тень «высокого» честолюбия духовной элиты того времени.

Не надо называть, узнаешь по портрету: Ночной разбойник, дуэлист…  . . . . . . . . . . . . . …И крепко на руку нечист… А. С. Грибоедов. Горе от ума

Как вроде бы ни странно, но гусарство оказалось исключительно живучей нравственной тенденцией (или традицией), исключительно стойкой формой особого рода стилизации определенных нравственных принципов — «от противного». Гусарство — в разных своих проявлениях —

осталось, когда уже сгинули кавалергарды, гвардейцы старых времен, выветрилась почти совсем память о дворянском «кодексе чести», исчезли сами гусары в собственно профессионально-воинском понимании этого слова, обозначавшего части «легкой кавалерии». А гусарство и гусарское бреттерство все уцелевало, уцелевало влеченье — «род недуга» вдруг взять да и поставить на кон жизнь — свою или чужую, лучше, конечно, чужую, «блеснуть» так, чтобы «все так и ахнули», и вообще вести себя «вызывающе». Пусть — на дуэль, особенно, понятное дело, если твой противник не, как ты, «профессионал»-бреттер, а «дилетант» и когда, следовательно, он едва ли не заранее уже унижен тем чувством твоего превосходства, которое ты, как «профессионал» и специалист, над ним заведомо имеешь.

Гусарство эволюционировало и имело свои варианты. Но в общем и целом, говоря тут нарочно канцелярским языком, эволюция эта достаточно выяснена была Львом Толстым в «Двух гусарах», где действие начинается именно где-то «в 1800-х годах… в наивные времена масонских лож, мартинистов, тугендбунда, во времена Милорадовичей, Давыдовых, Пушкиных…».

«В общежитии Пушкин был до чрезвычайности неловок и при своей раздражительности легко обижался каким-нибудь словом, в котором решительно не было для него ничего обидного. Иногда он корчил лихача, вероятно вспоминая Каверина и других своих приятелей-гусаров в Царском Селе; при этом он рассказывал про себя самые отчаянные анекдоты, и все вместе выходило как-то очень пошло. Зато заходил ли разговор о чем-нибудь дельном, Пушкин тотчас просветлялся. О произведениях словесности он судил верно и с особенным каким-то достоинством. Не говоря почти никогда о собственных своих сочинениях, он любил разбирать произведения современных поэтов и не только отдавал каждому из них справедливость, но и в каждом из них умел отыскать красоты, каких другие не заметили… Вообще Пушкин был отголоском своего поколения, со всеми его недостатками и со всеми добродетелями. И вот, может быть, почему он был поэт истинно народный, каких не бывало прежде в России».

И. Д. Якушкин. Записки
Певец-гусар, ты пел биваки, Раздолье ухарских пиров И грозную потеху драки, И завитки своих усов. А. С. Пушкин. Черновой набросок
…Все, все, что гибелью грозит, Для сердца смертного таит Неизъяснимы наслажденья — Бессмертья, может быть, залог, И счастлив тот, кто средь волненья Их обретать и ведать мог… А. С. Пушкин. Пир во время чумы

Впрочем, в последнем отрывке звучит, пожалуй, уже мотив тютчевский: «блажен, кто посетил сей мир…». Но есть тут и тема «влечения к краю», тема переступания некоей черты, пусть черты в самой своей душе, в конце концов можно сказать, что у каждого человека может быть своя внутренняя «бездна»… Почти уже совершенно покидая пушкинскую собственно тему и пушкинские непосредственно сюжеты и мотивы, надо теперь сказать, что «гусарство» — особого рода «жестокая игра», — в которой постоянно «идут ва банк», расплачиваясь за проигранную честь жизнью или выигрывая вдруг все разом. Не надо, понятное дело, «опрокидывать современность в прошлое», но искусственно абстрагироваться, дистанцироваться, как теперь говорят, обращаясь к прошлому, от последующего опыта невозможно, да и надо знать, откуда что идет в современном мире. Так вот, перефразируя известное щедринское выражение о нигилистах и титулярных советниках, можно, тем самым придавая расширительный смысл ходу мысли, сказать с известной степенью условности, что «гусар» — это нераскаянный «службист», а «службист» — это раскаянный «гусар». Думаю, что гусарство оказалось столь живуче едва ли не в первую очередь потому, что оно как бы социально-политически нейтрально, оно способно уживаться с самыми разными социальными характерами и ситуациями, способно уживаться и в одном человеке с иными формами и стилями поведения, способно быть внутренним, внешне не имея уже ровным счетом ничего общего с шапкой набекрень, закрученными усами, картежничеством и лихой пьянкой, но при этом внутренне сохраняя свой нахрап и вкус к хождению «по краю» и подталкиванию «к краю». Прибегая к условному осовремениванию выражения мысли, но не подменяя при этом понятийной сути рассматриваемого феномена, а лишь обнаруживая таким способом его собственную тенденцию и потенциальные силы, можно сказать, что «гусарство» — явление нравственного экстремизма. Ибо, оставаясь само по себе по видимости социально нейтральным, оно создает атмосферу, в которой легко и «естественно» рождаются идейно-политическая экзальтация и общественно-исторический авантюризм. А потому с известной степенью условности можно, очевидно, сказать, что всякого рода экстремизм — это «гусарство», перенесенное в политику. Конечно, венец и предельная форма «гусарства» — дуэль сама по себе еще отнюдь не политическое убийство, но в дуэли постоянно проигрывалась модель террористического акта как такового и именно такого, который бы «оправдывался» исключительно «высшими соображениями». В дуэли наигрывался стиль поведения в особой психологической ситуации «предела», когда все понятия и представления о человечности, скажем, или доброте, милосердии, гуманности, терпимости и т. д. оказываются вдруг совершенно неуместными, дикими и ничтожными, даже, пожалуй, недостойными. Когда даже и «думать поздно». У этой «психологии предела» было, как выяснилось со временем, большущее социально-историческое будущее. Но уже и в ту пору, о которой идет тут речь, она способна кое-что нам объяснить и осветить с важной точки зрения.

Враги! Давно ли друг от друга Их жажда крови отвела? Давно ль они часы досуга, Трапезу, мысли и дела Делили дружно? Ныне злобно, Врагам наследственным подобно, Как в страшном, непонятном сне, Они друг другу в тишине Готовят гибель хладнокровно… . . . . . . . . . . . …Дико светская вражда Боится ложного стыда… . . . . . . . . . . . …Два врага Походкой твердой, тихо, ровно Четыре перешли шага, Четыре смертные ступени… . . . . . . . . . . . …Пробили Часы урочные… А. С. Пушкин. Евгений Онегин
Поделиться с друзьями: