Честь: Духовная судьба и жизненная участь Ивана Дмитриевича Якушкина
Шрифт:
Таков официальный окончательный рисунок дела Якушкина и всей эволюции, совершившейся в его внутреннем состоянии за время следствия. Большего, очевидно, уже и не требовалось.
Примечательно же тут едва ли не прежде всего то обстоятельство, что под пером «правителя дел» вопрос о «раскаянии» Якушкина столь неразрывно связался с вопросом об отношении Якушкина к религии. По сути, это оказался один и тот же вопрос.
Нет, отнюдь не чувство какого-либо подъема, духовного взлета и внутреннего утешения испытал Якушкин, обратившись тогда к религии в лице протоиерея Мысловского. Напротив, он испытал тогда чувство грехопадения и слил это чувство в душе своей с чувством страшной вины перед едва не погубленным товарищем, с чувством действительного бесчестия, едва не обрушенного им самим на себя. Делать было нечего, — надо было как-то подниматься самому, не взывая уже ни к каким силам извне, не уповая уже более ни на что, кроме своих собственных внутренних сил.
«И свет не пощадил, и рок не спас».
Конечно, во время следствия Якушкин пережил очень глубокий духовный кризис, как можно было бы теперь сказать. Что «честь дороже присяги» — это для Якушкина было уже давно ясно. Письмо к императору было делом явно вынужденным, ситуационно обусловленным. Вместе с тем этот акт указал Якушкину и на ту границу, далее которой
«Неутомимо преследуя избранную им цель, он никогда не уклонялся от обязанностей, им на себя наложенных…»
«…Он легко мирился с превратностями судьбы, был всегда бодр и весел. По выдающимся свойствам ума и характера, он имел влияние на большую часть своих товарищей, хотя многие из них были значительно старше его годами, например М. А. Фонвизин, которым он овладел с первой встречи с ним; в минуты скорби и упадка они искали его нравственной поддержки…»
5
Воспитанница М. И. Муравьева-Апостола, близко знавшая Якушкина по Ялуторовску.
Можно, конечно, и после всего изложенного остановиться на том, что «вера» — дело сложное, часто глубоко «личностное», что тот факт, что Якушкин расценивал свое обращение к «вере» в ее официальном выражении в пору своего заключения, равно как и тот, скажем, факт, что он и перед смертью своей, уже возвратившись из Сибири, решительно отказался от обряда причащения, еще далеко не все проясняет в этом случае. Да нет, кое-что, скажем так, проясняет. Как — еще более — и вся вообще жизнь Якушкина. Это все «формальности» в ту пору значимые, это все знаки внутренних решений, которые в ту пору не обходили и не могли обойти общественная мысль и нравственное чувство людей, думавших о жизни, о смысле истории, которая менялась у них всех на глазах и требовала от них самих каких-то внутренних перемен и перемен в их собственных судьбах. Судьбу любого человека, сколько бы необычной или «уединенной» она ни казалась нам, нельзя понять вне связи с тем «духом времени», в котором она существует. Я имею в виду всю ту духовную атмосферу, которая была «накоплена» людьми к тому времени, когда жил и думал данный человек, всю ту духовную атмосферу, которая создавалась современниками и предшественниками его, улавливавшими те же «воздушные потоки», что и он, находившими эти потоки и следовавшими ими или уходившими из них, чтобы обрести какое-то «новое дыхание». А в общем-то в общей духовной атмосфере в одно и то же время всегда живут разные люди, по-разному, но параллельными судьбами и дышат они одним и тем же воздухом. И эти люди по-разному решают одни проблемы.
«Гражданская свобода должна быть плодом внутренней свободы каждого индивида, составляющего народ, а внутренняя свобода приобретается сознанием. И таким-то прекрасным путем достигнет свободы наша Россия… И все это сделается без заговоров и бунтов, и потому сделается прочнее и лучше. Давно ли мы с тобою живем на свете, давно ли помним себя, и уже посмотри, как переменилось общественное мнение: много ли теперь осталось тиранов-помещиков, а которые и остались, не презирают ли их самые помещики?.. Давно ли падение при дворе сопровождалось ссылкою в Сибирь? А теперь оно сопровождается много, много, если ссылкою в свою деревню… Помнишь ли ты, как отличались, как мило вели себя господа военные, особенно кавалеристы (т. е. гусары), в царствование Александра, которого мы с тобою видели собственными глазами за год или за два до его смерти? Помнишь ли ты, как они нахальствовали на постоях, увозили жен от мужей из одного удальства, были ужасом и страхом мирных граждан и безнаказанно разбойничали? А теперь?.. Теперь они тише воды, ниже травы. Ты уже не боишься их, если имеешь несчастие быть фрачником или иметь мать, сестру, жену, дочь… Теперь студент, который в состоянии выпить ведро вина и держаться на ногах, уже не заслужит, как прежде, благоговейного удивления от своих товарищей, но возбудит к себе их презрение и ненависть. А что всему этому причиною? Установление общественного мнения, вследствие распространения просвещения, и, может быть, еще более того, самодержавная власть. Эта самодержавная власть дает нам полную свободу думать и мыслить, но ограничивает свободу громко говорить и вмешиваться в ее дела. Она пропускает к нам из-за границы такие книги, которых никак не позволит перевести и издать. И что ж, все это хорошо и законно с ее стороны, потому что то, что можешь знать ты, не должен знать мужик, потому что мысль, которая тебя может сделать лучше, погубила бы мужика, который, естественно, понял бы ее ложно… Быть апостолами просвещения — вот наше назначение. Итак, будем подражать апостолам Христа, которые не делали заговоров и не основывали ни тайных, ни явных политических обществ, распространяя учение своего божественного учителя, но которые не отрекались от него перед царями и судиями и не боялись ни огня, ни меча… Итак, учиться, учиться и еще-таки учиться! К чорту политику, да здравствует наука!.. Бога ради, не думай о том, где и как можешь ты быть полезен, но думай о том, чтоб поддержать и возвысить свое человеческое достоинство…»
«Концепция русского исторического процесса, изложенная Белинским, отражала распространенные в эту пору ошибочные идеалистические представления об объективной прогрессивности русского самодержавия, как якобы надклассового политического института, а не органа помещичье-дворянской диктатуры. Эта концепция, с одной стороны, была крепко связана с еще неизжитыми в крестьянской массе монархическими иллюзиями, верой в царя-реформатора, освободителя от крепостной неволи, а с другой, отвечала интересам тех кругов дворянской и буржуазной интеллигенции, которые в условиях первых лет николаевской реакции ревизовали традиции декабристов и пытались сочетать критическое отношение
к крепостническому государству с отказом от революционных методов борьбы с ним».К последнему суждению можно было бы по всей справедливости добавить еще и то, что едва ли не первыми ревизовали важнейшие «традиции декабризма» сами декабристы, причем не те и не тогда, которые и когда отошли от декабризма, а оставшиеся декабристами, до Сенатской площади включительно. Более того, без особого риска впасть в некую крайность, можно утверждать, что именно подобного рода «ревизия» важнейших принципов декабризма явилась уже для самих декабристов формой развития декабристских принципов, поскольку эти самые принципы обнаруживали тенденцию к исторической несостоятельности. Это обстоятельство может показаться странным или даже с порога, как говорится, быть отвергнуто лишь в том случае, если не иметь в виду, что, вообще говоря, в любом обществе не может не существовать та или иная степень духовной многослойности, не могут не сосуществовать — мирно или совсем не мирно — разные уровни и типы общественного сознания. Да даже и «отдельно взятый» человек, не рождаясь, естественно, с готовым мировоззрением, претерпевает, если только развивается, процесс внутреннего противоборства разных мировоззренческих тенденций. Ведь мировоззрение — не данность, а процесс, в котором что-то постоянно отмирает, угасает, изживается или рушится вмиг, а что-то зарождается и находится в становлении или вмиг открывается «внутреннему взору» человека. Это — река, у которой есть и поверхность, и глубинные, придонные течения, скорость и даже сам состав которых не одинаков. Даже к относительно сформировавшейся личности применима мысль о соотношении разных мировоззренческих слоев, порой исключительно контрастных, даже совершенно, казалось бы, несовместимых. Все это, конечно, в общем достаточно известно, но все-таки — при обращении к тому или иному конкретному жизненному сюжету — частенько упускается из виду или просто не принимается в расчет. Да тут еще замешивается в дело представление о той «цельности натуры», которое чуть не непременно посещает наше сознание, как только мы обращаемся к натуре героической или просто исторически привлекающей нас… Но цельность — не глухая однородность, само понятие цельности предполагает цельность, целостность каких-то противоречий, какой-то центростремительный импульс или стержень, который удерживает около себя центробежные силы сознания…
В тот год, когда было написано письмо Белинского, отрывок из которого мы выше тут привели, был убит Пушкин. В тот же год, уже объявленный сумасшедшим, Чаадаев писал своему другу Якушкину в Ялуторовск:
«Я знаю, с каким благородным мужеством ты сносишь тяжесть своей судьбы; я знаю, что ты придаешься серьезному изучению, и удивляюсь многочисленным и твердым знаниям, приобретенным тобою в ссылке. Не могу тебе выразить, сколько я всем этим счастлив и сколько я горжусь, что так хорошо тебя угадывал. Есть старое изречение, мой друг, несколько, впрочем, отзывающееся язычеством, а именно, что нет прекраснее зрелища, как зрелище мудреца в борьбе с противным роком; но меня еще более увлекает исполненный ясности взгляд, который ты устремляешь на мир из своего безотрадного одиночества. Вот чего высокомерная древность не умела открыть — и что верный ум естественным образом находит в наше время. Однако же, хоть я и не знаю, какие теперь твои религиозные чувствования, но, признаюсь тебе, не могу поверить, чтобы к этому душевному спокойствию ты пришел путем того оледеняющего деизма, который исповедовали умы твоей категории, тогда, когда мы расстались. Изучения, которым ты с тех пор отдавался, должны были тебя привести к серьезным размышлениям над самыми важными вопросами нравственного порядка, и невозможно, чтобы ты окончательно остался при том малодушном сомнении, дальше которого деизм никогда шагнуть не может… Прошу у тебя извинений, мой друг, в том, что это мое первое письмо все наполнено моими обычными помыслами… но ты понимаешь, что в теперешнее время мне труднее, чем когда-либо, освободиться от влияния идей, составляющих весь интерес моей жизни, единственную опору моего опрокинутого существования. Я далек, однако же, от мысли навязывать тебе свои мнения; мне известен склад твоего ума, и я очень хорошо знаю, что ни годы, ни размышление, ни опыт жизни, по которой прошло неизмеримое бедствие и неизмеримое поучение, не в состоянии существенно видоизменить ум, подобный твоему… Но как бы то ни было, конечно, в одном ты будешь одинакового со мною мнения, а именно, что мы не можем сделать ничего лучшего, как держаться, сколько то возможно, в области науки»…
…Мужайся, сердце, до конца: И нет в творении творца! И смысла нет в мольбе!«…Да, друг мой, сохраним нашу прославленную дружбу, и пусть мир себе катится к своим неисповедимым судьбинам. Нас обоих треплет буря, будем же рука об руку и твердо стоять среди прибоя. Мы не склоним нашего обнаженного чела перед шквалами, свистящими вокруг нас. Но главным образом не будем более надеяться ни на что, решительно ни на что для нас самих. Ничто так не истощает, ничто так не способствует малодушию, как безумная надежда… Какая необъятная глупость в самом деле надеяться, когда погружен в стоячее болото, где с каждым движением тонешь все глубже и глубже… Что до нас, то если земля нам неблагоприятна, то что мешает нам взять приступом небо?.. Правда, что по этому вопросу мы с вами расходимся во взглядах… вы полагаете, что между вами и небом лопата могильщика. Печальная философия, не желающая понять, что вечность не что иное, как жизнь праведника, жизнь, образец которой завещал нам Сын Человеческий; что она может, что она должна начинаться еще в этом мире, и что она действительно начнется с того дня, когда мы взаправду пожелаем, чтобы она началась…»
Не знаю я, коснется ль благодать Моей души болезненно-греховной, Удастся ль ей воскреснуть и восстать, Пройдет ли обморок духовный?В мольбе нет не только смысла, нет в ней и морального основания. Если ты по своей воле выбрал свою судьбу, в мольбе твоей прозвучит нечто сходное с признанием несостоятельности выбора, стремление переложить бремя выбора на плечи другого. И еще нечто, сходное с призывом к пощаде. Если ты при этом обращаешься и к богу. Религиозный фатализм — та же расписка в собственном бессилии, бессилии собственной воли. Так или иначе, мольба — сигнал о «сдаче на милость победителя». Вот почему о себе, о смягчении собственной своей участи молить бывает недостойно. Не из гордыни, а по прямому чувству нравственного самосохранения и личной общественно-исторической значимости.
«…Наше положение таково, что мы никогда не подадим руки прежде, нежели не увидим, что нам протягивают обе; а сознание правоты своего дела дает нам право иметь столько гордости, чтоб не вымаливать внимания, как милостыни. Наше несчастие было пробный оселок, на котором узнают достоинство чистого и поддельного золота».
«Судьба лишнего ропота от меня не услышит…»