Чет-нечет
Шрифт:
– И что же, – протянул он, словно мягкой, мохнатой, без когтей лапкой провел, – и что же, Федя… А братца у тебя, выходит, близнеца нет?..
– Нет никакого брата и никогда не было! Нет у меня брата вообще, – огрызнулся Федя, теряя самообладание от этой кошачьей ласки. – Сестра есть. Федорка. Федора. А Федькой мы ее дома звали, в насмешку. Да привыкли потом. Так привыкли, что и с кожей не отдерешь.
Расслабленно, прочувственным матерным словом Подрез выругался.
– Да ты не врешь? – вскинулся он затем и сам же себе ответил: – А точно девчонка! Право слово! Господи, голосок-то какой… Вот чудо в перьях!
Он подтянул штаны и отвернулся, скрывая мечтательный сладкий смешок. Сделал шаг-другой, как бы намериваясь описать круг, но остановился и, овладев собой,
Темный, полный пыли ветер, внезапным толчком рванул по двору, Федя, прикрывая горстью естество, скрючился. В три погибели свернулась, пряча голову, Зинка. По небу полетели рваные космы мглы и тучи пепла, вращаясь и разбрасывая искры, высоко в поднебесье промчалась огненная галка.
Ветер переменился на противоположный, ходит из стороны в сторону, отметил про себя Федя.
Крысы бежали, не обращая внимания на людей. Сквозь рев и свист бури доносились с улицы вопли. Но пусто было во дворе, ни одного человека, кроме игроков, да Зинка припала к земле, песок, вздымаясь, заметал ее вихрем. Оглушительно хлопала незапертая дверь.
– Не скрою, – сказал Подрез, следуя своим мыслям, – не скрою… это было бы очень занятно. – И спохватился: – Что возьмешь за Феденьку?
– Вот это, – показал Федя на рухлядь, – и… и сто рублей денег сверх того.
– По рукам! – без колебаний согласился Подрез.
Легкость, с которой Подрез, не торгуясь, согласился на огромную, неправдоподобную, названную только в издевку сумму, пятилетний свой оклад, поразила Федю. Посетила его неладная мысль, что продешевил. Или поторопился. Вообще игру противника перестал понимать.
– Да у тебя и денег небось таких нету, – проговорил Федя в бессильном побуждении остановиться. – Где ты возьмешь?
– Не твоя забота. Продам что-нибудь. Ограблю. Убью!
И убьет – видел Федя. Так он это сказал с силой и жесточью, что Федя поверил… в сто рублей поверил. Мелькнувшая было тенью догадка, что Подрез его просто дурит, что сто рублей – это такие деньги, которые никогда не обращаются явью, оставаясь бесплодным упражнением языку, – эта трезвая догадка, почти уверенность, отступила перед действительностью Подрезовой страсти. Странный это был человек, дикий. Страшный. Да он, небось, и в бога не верит, мелькнула ни к селу, ни к городу злобная мысль.
Подрез глянул в небо, где летели роем тусклые искры, и поторопил:
– Кидай! Да живее! Сейчас припечет.
– Ты кидай, я буду угадывать! – возразил Федя. Подрез подавлял его, и Федя испытывал потребность пререкаться по мелочам, если уж в главном ничего не мог изменить: нечего было и думать, чтобы, ощущая такой напор, отступить от собственного слова.
Начали спорить, кому кидать, и Подрез зачерпнул гороху.
– Чет! – хрипло объявил Федя.
Порыв ветра взметнул платок, дернулись ловить, горох разлетелся без толку, Подрез ругался.
– Ты кидай! – кричал он со злостью, словно бы Федя был во всем виноват. Ферязь за плечами Подреза вздымалась и хлопала тяжелым хищным крылом. – Ну же, скорее!
Теперь Подрез держал платок за края, чтобы не смело, Федя раскрыл кулак, но ветер валил с ног, горох несло, будто пыль, – все насмарку!
– Еще раз! Прикрой телом! – орал Подрез.
Снова Федя собрал на ладонь малую толику горошин и торопливо стиснул.
– Четырнадцать! – без промедления гаркнул Подрез.
– Что четырнадцать? – вытаращился Федя. Не настолько все же пьяный, чтобы забыть, во что они играют.
А Подрез только замысловато выругался. Грохот, будто пороховая граната взорвалась, покрыл его последние слова: скатилась с крыши и бухнулась в щепу пустая пожарная бочка.
– Я что говорю! – кричал Подрез, перекрывая свист ветра. – Хватит судьбу испытывать. Играть не будем. Я Феденьку покупаю! За сто рублей! Забирай все! – он махнул, показывая разлетевшуюся по двору рухлядь. – И Зинку бери, если хочешь. А мне приведи Феденьку – приведешь – твои сто рублей! Вот тебе крест! Заплачу! – осатанело перекрестился. – Обманешь – убью! Феденьку ты продал, все, она моя. Рухлядь и Зинка – это задаток. Обманешь – найду и собакам скормлю!
– Да
как же я ее тебе приведу? Силой? – спросил вдруг, гадко ухмыльнувшись, Федя. – Ты это как себе представляешь?Сузившимися от бешенства глазами глянул на него Подрез, так что улыбка сама собой потерялась на потускневшем Федином лице.
– В мешке, – прошипел сквозь зубы Подрез и вдруг швырнул Федю наземь, навалился и так встряхнул, что ударил его оземь затылком: – В мешке! В мешке принесешь!
– Пусти! – хрипел Федя, не чая отбиться.
Подрез опомнился.
– Приведи ее на поле к Преображенским воротам! – сказал он почти спокойно и разжал руки, хотя Федю из-под себя не выпустил. – Народ сейчас весь ринется из города вон. Я своих соберу, кого найду, и буду ждать за Преображенскими воротами. Слышишь? Придумай, что хочешь, наври с три короба. Приведешь ее под любым предлогом, а дальше мое дело. Понял? И не бзди – никто твой девки не хватится. В целом свете никто не хватится. Девкой больше, девкой меньше – кому какое дело. И то еще за счастье почитать можешь, что отдаешь Феденьку в хорошие руки. А не сразу палачу. Палач-то тебе ста рублей не даст. А я дам.
Подрез поднялся и, сдернув через голову ферязь, швырнул ее Феде в лицо.
ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ. ФЕДОТ, ДА НЕ ТОТ
Переменившийся ветер бросил огонь на весь город, пересохшее дерево занялось по многим местам, дым проносился тучами. Нигде еще пламя не схватилось по-настоящему, нигде не горело в развал, с гудением и смерчем, однако недолго было и до этого, сыпались искры и пепел. Близился роковой миг повального бегства, когда испуганно-беспокойная толпа потеряет враз голову и ринется бежать, бросая пожитки, затаптывая, сбивая с ног слабых. Подмывающий страх, ужас перед стихией уже обнимал людей. Метались бледные, с искаженными лицами женщины, хватали и роняли все подряд, крошечный мальчик пыжился взвалить на спину неподъемной величины узел, народ сшибался на запруженных улицах, кидались под ноги крысы и мыши – невиданные их полчища, пугая скотину, оголтело мчались вдоль заборов. На перекрестке сцепились осями телеги, возчики лупили друг друга кнутами в кровь – бестолочь и воющий крик.
Прорываясь через затор, Федя получил под ребро, задохнулся, кого-то повалил сам, разронял меха, не оглянувшись, и бросил таз, чтобы вырваться. Здесь можно было и навсегда остаться, чуть оплошаешь.
До Прохорова двора кругом города лежал по пожарному времени немалый путь, но если не застрять где ненароком, не подвернуть – страшно подумать – ногу, то опасности настоящей еще не было, тем более, что Федя бежал по ветру, то есть уходил от огня. Навряд ли за четверть часа разгорится так, что не пройдешь. От страха и волнения протрезвев, если не ногами, то головой, Федя старался сохранять силы, расчетливо избегая столкновений, всякой свалки, и переходил временами на шаг, чтобы отдышаться и сообразить, что, в конце концов, происходит и чего держаться.
В Федином легкомыслии, как и вообще в легкомыслии, можно было бы признать при внимательном разборе что-то схожее с философическим отношением к миру. Свойственная философическому складу ума способность отделять вечное от преходящего и второстепенного, похожая на особый дар способность обращать свой ум на значительные предметы, отстраняя от себя плотоядную обыденность, – такая способность избирательного восприятия присуща и легкомыслию. Легкомыслие умеет сосредоточиться на радостях жизни, пренебрегая той злосчастной обыденностью, которая заедает век среднего человека, пренебрегая то есть необходимостью заботиться завтрашним днем, завтрашним куском хлеба и благополучием близких. «Ненависть ко лжи убила во мне воображение!» – воскликнул кто-то из мучившихся философическими вопросами людей и тем прекрасно выразил противоположность обыденности и того избирательного подхода к действительности, который в равной степени, хотя и совсем по-разному свойственен и философу, и прожигателю жизни. Недаром же склонный держаться середины человек, благоразумный обыватель, не понимает ни того, ни другого: ни безответственности шантрапы ни глубокомыслия философа.