Чет-нечет
Шрифт:
– Иван Борисович сказал, через год, как его сменят, заберет меня с собой в Москву.
Этого было достаточно, чтобы Полукарпик воспрянул:
– А давай друг дружки держаться, в беде и во всем. Друг друга, чтоб не покинуть, и держаться всегда за один.
Поскольку Федька от возражений воздерживалась, новый ее приятель беспрепятственно продолжал, размахивая пустыми концами рукавов.
– Я ведь, знаешь, привык, чтобы меня за ухо таскали. Да, да! – подтвердил он, встретив недоверчивый взгляд. – За ухо. Батя, мамаша, оба брата, братан – тетки Дарьи сын. И ты можешь.
– Прямо так хватать и вертеть? – Федька с сомнением глянула на розовое от жары ушко под меховым околышем, понизу мокрым от пота.
– Ну уж, ты скажешь – прямо! – возразил Полукарпик не без обиды. Он быстро сходился на короткую ногу и после недолгих объяснений выказывал
– У кого? – поразилась Федька.
Полукарпик тоже остановился, уловив неладное.
– У Подреза, – повторил он не совсем твердо: Федькино удивление лишило его уверенности. – А что? У Подреза. У Дмитрия Подреза-Плещеева. Он ссыльный патриарший стольник. А как воевода насел, разругались они, так сразу к нам побежал – куда денется? Станешь тут поить каждого.
– А воевода? Он как на это посмотрит? – спросила Федька, нащупывая предлог повернуть сейчас же назад.
– Зверев-то не пошел. Сука он, Зверев, сразу ябедничать. А Шафран пошел, все пошли. Что нам и воевода?! Всех-то небось не перебьешь! Что зря-то кулаками махать! Федька кусала ноготь.
– Пошли, – уныло сказала она. И они двинулись дальше в логово ссыльного патриаршего стольника Подреза-Плещеева, на которого насел воевода и который спаивает подьяческую братию, которая, в свою очередь, укрепила сердца мужеством стоять за один.
– …До последнего подьячего! – плел околесицу воинственно возбужденный Полукарпик, ни мало не задумываясь, что имеется лишь один соискатель на это обязывающее звание – сам Полукарпик. Совокупная мощь и слава подьяческого племени в его представлении сообщала «последнему подьячему» род неуязвимости. Впрочем, как человек положительный, Полукарпик принимал на случай осложнений и свои собственные меры. Предусмотрительность заставила его заранее застегнуться и зашнуроваться с головы до пят. Рассудительность подвигла обратиться к Федьке с развернутым предложением союза.
– Друг дружку, значит, чтобы не выдать! – говорил последний подьячий и подергивал головой, стряхивая с бровей пот. – Вот меня понесло, повело, потащило – нет остановки! Глаза как у дяди Якова стали – во! – Полукарпик заморгал не столько страшно, сколько беспомощно, потому что должен был еще поправлять сползающую на глаза шапку, и понять, каков же он будет в час разгула было не просто. – Толкаешь тогда в бок. Подобрался – и локтем! – Он чувствительно пихнул Федьку, она отстранилась. – И шепчешь на ухо: чего тебе мамаша велела, чего заказывала?
– А без тычков что, не опомнишься?
– Э! – вздохнул Полукарпик, отер лицо и горестно поглядел на мокрый конец рукава. – Бог видит, да нам не скажет! Одна надежда: поучил бы по-братски. Кто там за мной присмотрит! А я тебе в ноги за то не поленился бы поклониться.
Испугав осторожно ступавшую с коромыслом на плечах бабу – коромысло ее отягощали кипы мокрого, стиранного в реке белья, – Полукарпик бухнулся на колени, придержал шапку и ударил челом о покрытое засохшей грязью бревно мостовой.
– Яви такую милость, государь мой Федор, – не смахнув со лба грязь и мелкий мусор, продолжал он. – Запомни ведь только, что сказать. Что, мол, отцовский ты сын, Полукарпик. И отец твой, и дед, Полукарпик, дело разумели, копейку нажили, и голым никто из кабака не приходил.
– Так… А если чего запамятую? – с любопытством спросила Федька, когда Полукарпик встал.
Но малый лишь отмахнулся, не желая последствия Федькиного своевольства и обсуждать:
– Нет уж, пожалуй, государь! Лучше не скажешь! Ты уж пожалуй, запомни. Дед, мол, копейку нажил, отец прибавил и ты не спивайся! Я, может, свинья, я, может, хрюкать. А ты за ухо! Я отбиваться, а ты терпи!
Федька ухмыльнулась и щелкнула приятеля по носу:
– Ладно уж! Рассчитывай на меня!
Как всякий хищный организм, разросшийся двор Подреза начинал заедать соседей. Сначала был поглощен крошечный участок бездетной вдовы, который прилегал к Подрезовому подворью со стороны сада. Вдова получила отступного, которого при некоторой бережливости должно было хватить на полтора года тихого пьянства, и сгинула. Ограду разломали, гнилой амбар разобрали на дрова, избу превратили в людскую кухню. Приобретение само по себе ничтожное: ни трухлявый амбар, ни просевшая крышей избенка Подреза не занимали – калиточка, хлипкая калиточка в заросший сорняками проулок стояла перед умственным взором ссыльного патриаршего стольника, когда он готовил
захват. Эта калиточка, открывавшая запасной ход в места дикие и безлюдные, и погубила вдову, ничуть не подозревавшую о преимуществах малозаметной тропинки через закиданный сметьем овраг. Другого соседа, оборотистого семейного торговца, сгубило не пьяненькое благодушие, а, напротив, в высшей степени трезвая предприимчивость. Он заложил Подрезу двор за сорок пять рублей и после гибели семисот запорожских и донских казаков в устье Кубани, лишился всех денег и надежд: сто пятьдесят рублей, которые торговый человек вложил в предприятие казаков в расчете на известную долю добычи, утонули вместе со стругами и должниками. Выкупить собственный двор купец не смог и, когда пришло время расплаты, Подрез разломал ограду. После чего ссыльный патриарший стольник стал владельцем трех ворот сразу, двое выходили на главную улицу слободы, последние – в переулок.Полукарпик, привыкший попадать впросак и в более простых положениях, ткнулся, понятно, не туда и стучал до тех пор, пока в двадцати шагах дальше по улице не открылась калитка и не появился вооруженный пищалью человек.
– Милости просим, – крикнул он от своих ворот. На изготовленной к стрельбе пищали приветственно дымился запал.
– Нам двор Дмитрия Подреза-Плещеева, – возразил оробевший Полукарпик.
– Милости просим, – миролюбиво повторил человек, опуская ружье.
Нарядно одетые холопы, все с пищалями, толпились и во дворе; при появлении гостей они стали выстраиваться до высокого, на столбах и под крышей крыльца, где поджидал хозяин, и там же, на крыльце и подле крыльца скопились в немалом уже числе гости. Когда Подрез, оказывая Федьке и Полукарпику честь, шагнул на ступеньку вниз, холопы зашевелились живее. Федька наоборот остановилась и товарища своего придержала, дожидаясь, пока ленивая челядь образует пусть неровный, но отчетливый ряд. Холопы переминались, являя мытые, но едва ли приветливые рожи. И тут уж ничего нельзя было поделать, сколько ни выжидай, пока они станут в торжественный строй, – у одного рожа меченая шрамом, у другого подпалина – в костер падал, у этого резаные уши, у того рваные ноздри, последнего, наконец, несчастная жизнь перекосила, и он с самым зверским выражением на лице задубел. Федька соизволила двинуться, Подрез шагнул на ступеньку ниже и улыбнулся шире.
Сошлись у подножия лестницы.
– Как тебя бог милует, государь мой?
– Дал бог здорово, – поклонилась Федька и проговорила, не задумываясь над словами: – Дай, господи, и ты, государь мой, здоров был на многие лета и покровен десницею вышнего бога.
По манию Подрезовой руки явилась рослая девка, в серьгах и кольцах, с круглыми, жгуче нарумяненными щеками и челкой по самые брови. Она изображала хозяйку дома. На серебряном подносе стоял налитый до краев стакан. Девка пригубила сама, обнажив при этом совершенно черные в подражание столичным дивам зубы, и с поклоном подала поднос Федьке. Многосложное движение: поклон, поднос, стакан – покачнуло хозяйку, она блаженно ухмыльнулась. Поцелуйный обряд Подрезова раба исполняла в пятый или десятый раз подряд и, надо полагать, перестала различать гостей между собой: с кем пьет, какие колючие, под усами губы целует. Однако остатков утопленного в водке рассудка хватило девке, чтобы удивиться, глаза ее прояснились проблеском смысла, когда выплыли перед ней тонкие черты подьячего. И прежде, чем Федька, внутренне сжавшись, поднесла стакан к губам, истосковавшаяся по нежности девка, не умея выразить себя иначе, кроме как самым судорожным и размашистым образом, навалилась на нее с явно определившимся намерением залиться слезами. Дородная, откормленная в Подрезовых стойлах на продажу кобылица, она изогнула гибкую Федьку, и та в естественном смятении расплескала стакан.
Мгновения достало Федьке, чтобы спастись. Слегка обожгла губы, пролила и, когда расстроенная нежными чувствами девка обслюнявила ее своим жирным ртом и потянулась опять слюнявить, сунула ей в зубы стакан. Ошалевшая от бессмысленной череды: кланяться-пить-подавать-целовать-кланяться-пить-подавать, девка с отчетливым недоумением в лице поцеловала стакан и, сразу опомнившись, опрокинула его себе в глотку – пустой. Тогда, уставившись в бурое стекло расширившимися от умственного напряжения глазами, она покачнулась и, не выдержав испытания, рухнула. С жалобным звоном полетел наземь стакан, мелькнули из-под подола козловые башмаки на высоких, в пядень каблуках – таких высоких, что девка не столько стояла на них, сколько висела – не мудрено и упасть.