Чет-нечет
Шрифт:
С неопределенной, ускользающей улыбкой Федька лишь покачивала в ответ головой.
– Ну, как бы я поехал, – возмущался Афонька, – как бы я поехал, если я везу Сенечке птичку?!
Афонька сунулся в котомку и, вопреки ожиданию – он столько раз там без всякого толка шарил, что начисто утратил в этом смысле доверие, – все же вопреки ожиданию, запустив руку в мешок, довод свой предъявил. Это оказался маленький узелок из холстины. Когда Афонька развязал концы, внутри обнаружилась стружка, а в стружке раскрашенная свистулька. Глиняную птичку эту Афонька сунул хвостом в рот и самым убедительным образом просвистел.
– Ну вот!
Свидетельство в пользу Афоньки было несомненное.
– Как я от князя Василия Щербатого-то ушел, жил на Москве с год, – продолжал он затем с горячностью. – У кузнеца, у Петрухи жил на Кулишках.
Афонька вздохнул, собираясь с мыслями. Мезеня шагал, взявши под уздцы лошадь, угрюмо глядел под ноги и не любопытствовал, что будет дальше. Только Федька живо поглядывала на рассказчика смутными большими глазами. Афонька не замечал этого, он ничего не различал, кроме представших ему видений.
– Вижу вот, смерть моя рядом ходит, – начал он снова. – Ну… явился-таки Терюшной, двадцать недель прошло, – и ко мне в чулан. Смеется: по здорову ли, мол, Афонька? Ай, говорю, живешь почесываешься, а умрешь, так небось свербеть не станет! Давай Маньку, хрен с ней, женюсь! Сме-ется: не по рылу тебе Манька ныне будет. Возьмешь Феколку, вдову с тремя детьми. У нее рука сохнет, покойный мужик отдавил. А давай и Феколку, говорю! Всех давай! Давай обоих! Ну вот, и велел он Ромашке Губину, приказчику, меня расковать, чтобы я мог ожениться. Никакой поп ведь не обвенчает тебя на цепи. Расковали. Ну, а как ноги-то я почуял, так и сбежал, ничего Терюшной не успел. Фигу ему, вот ему Феколка! Накося! – Афонька показал со знанием дела сложенный кукиш и, мало того, по-собачьи задрал ногу и скрючился, просунув кукиш под колено, чтобы уязвить Терюшного. – А вот тебе, хрена! В сраку! Вот тебе! А этого не хочешь? Этого не пробовал?!
– Я как на цепи сидел, – продолжал он затем, отдуваясь, – все вспоминал Анютку. Анютку мою вспоминал… И думаю: хрен с ними со всеми, жив буду, вернусь к Василию Щербатому на сопас, брошусь в ноги… Так и получается, что жену я не видел больше трех лет. И сыночка не видел.
– Сенечку? – спросила Федька.
– Да. Сенечку.
– Хороший мальчик?
Простой вопрос этот заставил Афоньку задуматься.
– А что? – пожал он плечами. – Плохой разве?.. Я ж ему и птичку купил…
Федька отвернулась и закусила губу. Она знала за собой эти приступы: небольшого толчка хватало, задевшее слух слово, голос ребенка – и нечаянная мысль ее замирала вдруг на чем-то пронзительном, вызывая беспричинную судорогу и слезы. С этим не следовало бороться – недолго лишь переждать, глаза заблестят и просохнут, сердечная боль пойдет теплом. Никто ничего не заметит, поправить лишь волосы у виска да провести под глазами.
Да и разговор замялся – что тут скажешь.
Так они прошли лес и долго брели по полю прежде, чем остановились у заставы. Стрелецкий десятник глянул Федькину грамоту и, не читая, махнул рукой.
Оставили полосу серых, растрескавшихся надолбов, что с перерывами
окружали город на пространстве во много верст. Брусья, соединявшие между собой вкопанные в землю столбы, – кобылины – кое-где проломились за ветхостью и упали. Но даже такой призрачной защиты, как местами порушенные, местами недоделанные надолбы хватало, чтобы люди располагались здесь повольготнее: пошли распаханные поля, пастбища с тощими стадами коров, коз и овец вперемешку, свежие пни… И радовали глаз отважно пробиравшиеся куда-то по своим детским надобностям малыши семи или восьми лет… А вот и родители их в поле.Издалека еще, вызывая неясное недоумение, притягивал взгляд корявый дуб у дороги. Вблизи можно было различить прибитые к стволу истлевшие, с обнаженной костью конечности – обрубленные по запястье руки и по колено ноги. То были несомненные уже предвестники города, признаки где-то поблизости расположившегося правосудия. Мезеня с Афонькой переглянулись и покосились исподтишка на подьячего. Никто, однако, не обмолвился словом, молча перекрестились.
Вскоре путники оставили по левую руку мельницу у запруды. Там тюкали топорами плотники. На берегу пруда задрался в небо жеравец – поворотный шест, чтоб доставать с глубокого места воду. Выше по ручью угадывалась окруженная тыном деревня, и вот – в другую сторону, по дороге показался город, путники прибавили шагу.
Основательный, в два или три человеческих роста частокол, кое-где прорезанный башнями, окружал посад. Сам город, главное укрепление, скрывали от взора возвышавшиеся над краем частокола тесовые и соломенные кровли, главы церквей и колокольни, высокие крытые бочкой повалуши.
Еще нельзя было разглядеть толком окон, далеко впереди зияли ворота проезжей башни, когда мирный день покрыл удар колокола. Бум! – томительно замирая, покатился над полем его гулкий глас, и другой – вдогонку. Зачастили тревожные в своем упорстве удары – всполох.
– Пожар? – молвил Мезеня, вглядываясь в неровный гребень города.
Но это был не пожар. Мальчишки со свиньями, девчонки с гусями поспешно гнали птицу и скот к воротам. Коровы, овцы, козы – все мычало, блеяло и ревело; тяжелой рысью, неуклюжим махом, разбегаясь в бестолковых метаниях, скот стекался все же к мостам через ров. Лаяли собаки, мельтешили люди.
– Гони! – бросил Афонька, вспрыгивая на телегу.
Приглядываться да озираться больше не приходилось. Всполошный колокол бил, будто сваи вколачивал – зыбкой трясиной дрожал в душе страх. Мезеня выругался, окинув злобным взглядом немощную казацкую клячу, живо вскарабкалась на телегу Федька – лошадь, ощущая, как огрузились оглобли, замедлила было шаг – да куда там!
– Ты у меня! – взрычал Мезеня и обрушил вдоль хребта кнут. Несостоявшаяся Савраска рванула, преодолевая в суставах боль. Стоя на дребезжащей телеге, возчик лупил без устали, и Савраска, дико выгнув шею – здоровым глазом к дороге, понесла вскачь, что бывало с ней по нынешним временам разве во сне!
– Вот они! – выпалил Афонька.
И сразу близко, тут же за опушкой чахлого перелеска все увидели сверкающих саблями татар. Разлетевшись в беге, черные конники заметали поле. Во все лопатки, потеряв дыхание, одним только свистящим сипом живой улепетывал от них пастушок… Темным крылом покрыла его лавина. Конники мчались к воротам, отсекая от острога остатки стада.
Бам!-бам!-бам! – все быстрей и быстрей, словно подстегивая сердца, колотился всполошный колокол.
Начали закрываться ворота, оттесняя единым стоном мычавших людей и скот. Ворота и мост стремительно приближались, а сзади стлались вдогонку конники, взбивая грохочущими копытами землю.
– Матерь божья пресвятая богородица! – бормотал Афонька прыгающими губами, соскочил вдруг с телеги, опрокинулся в пыль, кубарем, – и рванул в поле, к купам жидких кустов.
Мгновение, растеряв сообразительность, Федька лихорадочно колебалась, не кинуться ли ей следом, да ничего не успела.
– Кошелек! – прохрипел Мезеня, одной рукой протягивая ей для чего-то свой измазанный дегтем кошель. Она поймала скачущий по пустой телеге горшок, сунула туда чужую мошну и, полулежа на больно бьющихся досках, отправила туда же столпницу.
С отрывистым сухим свистом чмокнула в доску стрела. Резко обернувшись, Федька увидела саженях в тридцати татарина – натягивал на скаку лук, она припала к телеге.
– А-а! – содрогнулся Мезеня.
Вторая стрела с мокрым щелчком стукнула его в спину.