Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Четыре Любови

Ряжский Григорий Викторович

Шрифт:

Выкидыш случился через два дня. И сколько потом они ни старались, детей у них не получалось…

— По Мурзилкиной милости… — как-то в присутствии хозяйки дома позволила себе заметить Люба. Любовь Львовна не ответила… Промолчала. Но запомнила…

С тех пор кошку тихо обходили стороной все, кроме хозяйки. Так нейтралитет этот между зверем и неглавным семейным составом продержался вплоть до самой Мурзилкиной смерти. Желая угодить матери, Лева сразу после кошкиной кончины приволок в дом другую — дорогую и пушистую.

— Тоже Мурзилкой будет, если хочешь, мама, — сказал он, протягивая ей животное.

— Уберите отсюда эту мерзость, — процедила сквозь зубы мать и, брезгливо поморщившись, ушла к себе.

В этот момент Лева почему-то понял, что Мурзилка не был глупым. Наоборот, все происшедшее с ним доказывало, что ума он был исключительного и очень странного. Это поразило и озадачило Леву, и он

вдруг понял, что бывает любовь, совершенно ему неизвестная. Отчаянная в своей прямоте и непонятности. Другая…

Куриные котлеты с той поры в доме больше не готовились.

У Глотовых за забором взвыла электропила. Любовь Львовна вздрогнула и недовольно поморщилась:

— Снова папа пилит? Я ведь просила тебя — не разрешай папе пилить. Мурзилка этого не любит. У него изжога от этого развивается.

— Это у Глотовых, мам. У соседей наших, — ответил Лева и осторожно завел материнскую ногу под одеяло. — Они электропилу запустили. — А сам подумал, снова удивившись: — Вот и Мурзя воскрес. Может, и вправду обойдется?

— У рыбаков? Сволочи, — равнодушно отреагировала Любовь Львовна. — Все соседи — сволочи. А папа все равно пусть не пилит…

— Хорошо, — вздохнул Лев Ильич. — Я передам… — И одновременно подумал: — Как все же странно это устроено: до болезни дня не было, чтобы про папу не вспомнить. Потом — провал, а теперь разом возник и все пилит, пилит… А эти пароходники из рыбного министерства два раза с ней чаю попили: в шестьдесят пятом, когда после Кукоцких заехали, и в восьмидесятом, когда отец умер, на другой день после поминок. Так толком и не познакомились, все больше через забор кивали. Да еще Геник пьяный к ним как-то забрел по ошибке, году в девяностом, ну да, точно, после Мурзиковых поминок. С Толиком тогда еще добавил. И рыболов этот, отец Толиков, Глотов-старший, тогда же умер, вместе с Мурзей. Может, поэтому она и помнит Глотовых. Смерть, стало быть, у больных головой сильнее память цепляет, чем любовь. Надо запомнить и воткнуть в сценарий…

Отца Левиного, Илью Лазаревича Казарновского, мать любила так, как положено любить родственника, который оказался гением, причем выяснилось это не сразу. Лева не знал, как точно обозначить такую любовь, такой ее странный и устойчивый сорт. Впрочем, это началось позже, сразу после «Рассветов». Таким образом, любовь Любови Львовны к мужу траектория жизни развела на две части, приблизительно равные по расстоянию от начала до середины и от середины до конца. Однако по своему удельному весу любови эти различались существенно, как и прожитые в них годы супружеского благоденствия. Противостояния сторон ни на одном из отрезков почти не имелось и особенно, конечно же, на втором — главном. Но надо отдать должное Любови Дурново — хранить очаг она умела расчетливо и профессионально. В сорок пятом, сразу после обставленной по-бедняцки свадьбы с моложавым черноволосым капитаном Илюшей Казарновским, только что демобилизовавшимся военным журналистом, Люба Дурново решила романтическую часть отношений оставить на потом, на аккуратно и со вкусом разложенное ею по полочкам будущее семьи Казарновских: работа мужа в солидной газете, лучше в «Правде», затем — издание военных воспоминаний о днях блокады, сразу вслед за этим — мемуары о переправе или, как там это называлось, про Ладогу, в общем, про озеро под бомбежкой, про «Дорогу жизни», затем — членство в Союзе советских писателей. Ну а далее по порядку: пайки, блага, улучшение жилья и все такое в понятном направлении…

Илья Лазаревич молчал, но и не отказывался. Он как-то сразу поник под напором дворянского племени Дурново, обрушившего на голову бравого еврейского капитана всю мощь вековой настырности носителей голубой жидкости, с успехом заменившей красную в артериях и венах. Однако получаться задуманное стало частично и не так победно, как планировал фельдмаршал-интендант. Газета оказалась паровозной — «Гудком», куда и начал потихоньку уходить пар энергичной Любовь Львовниной надежды на скорую реализацию семейной конструкции. Воспоминаний тоже не получилось — здесь муж проявил неожиданную твердость и честно заявил, что таковых не было. О самом интересном, но коротком и по-настоящему страшном куске, в который он окунулся скорее как гражданский пострадавший, нежели лицо военное, он не думал писать: просто не приходило в голову. Да и не сумел бы никогда он написать об этом так. Как было и как получилось у несвидетеля Горюнова. Илья Лазаревич вспоминал: вывернутый наизнанку грузовик, разорванный на куски, дымился на ледяной ладожской обочине, а полутонная авиабомба со свистом рассекла пространство над ними и проткнула лед насквозь совсем рядом, и это спасло их, потому что рвануть в момент удара об лед не успела, но рванула

уже там, в черной воде, внизу, и в получившейся дыре вскипела ладожская вода, а обезумевший от страха моложавый шофер грузовика, отброшенный взрывной волной, полз к этой страшной полынье, собирая по пути рассыпанные кем-то спички, и оторванная ниже колена, залитая кровью нога волочилась вслед за ним на тонкой кожной полоске, оставляя на снегу ярко-алый след по всей ширине кровавых лохмотьев… и как он дополз до воды наконец и хрипло спросил у Ильи, контуженного, но еще соображавшего, улыбнувшись широко и белозубо, как, мол, ловить здесь лучше будет, подледно если: на мормышку или опять же — на кивок. И посмотрел вдруг безумно, и засмеялся, зашелся просто от хохота, а кожа к тому времени уже оборвалась окончательно, и нога осталась где-то на полпути к черному проему. А потом он растаял в воздухе, и оба они потеряли сознание почти одновременно, и не знал Илья тогда, что же лучше: мормышка или кивок…

Об этом он и рассказал однажды обалдевшему Горюнову, когда оба они поддали на день Красной Армии. К тому моменту истек первый, неглавный, отрезок Любовь Львовниной любви к мужу. Переход же ко второй, главной, совпал с тем самым утром, когда Илья Казарновский проснулся знаменитым драматургом. В соседней комнате мирно спал, ни о чем не подозревая, гениальный отпрыск двенадцати лет от роду — Лева Казарновский, в будущем — Лев Казарновский-Дурново. С этого дня отец и сын начали получать любовь по заслугам: отец — по имеющимся, сын — по предстоящим…

Люба Маленькая вернулась на дачу, когда было уже совсем поздно. Лев Ильич услышал сквозь надвигающийся сон: вот фыркнул глотовский джип, заезжая на соседний участок… вот хлопнула дверца и заскрипели, распахиваясь настежь, соседские ворота, тоже глотовские.

«Теперь целуются…» — он представил себе, как мужик этот, Толик, поздний соседский отпрыск, прижимает к себе Маленькую, как касается ее кожи, как целует в губы, скорее всего, взасос, и как в этот момент напрягаются соски на ее груди, сосочки, маленькие, розовые детские сосочки, так хорошо ему знакомые с ее малых лет. У Левы ревниво дернулось между анусом и пупком.

Через пять минут заскрипели деревянные ступеньки, Маленькая Люба поднялась на второй этаж и зашла к себе. Комната ее была через стенку, через тонкую деревянную перегородку, которая, казалось, не скрывала, а наоборот, усиливала доносившиеся оттуда звуки, резонируя и разгоняя всей поверхностью слабые звуковые колебания воздуха. Он услышал, как отлетела в сторону майка, шмякнулись о его стену шорты, клацнув по дереву металлической пряжкой ремня, и продавился матрац под Маленькой Любой.

«Что же у нее с Толиком этим, интересно? — подумал Лева. — Неужели спят? — Сердце сжалось и уперлось в ближайшее ребро. Внутри Левы стало тесно и неудобно. — Надо бы с Любкой про нее посоветоваться, чтоб беды не вышло. Раньше времени…»

С первых самых дней, как Люба с Любой Маленькой по настоянию Левы окончательно переехали на «Аэропорт» к Казарновским, Маленькая, которой накануне стукнуло пять, решила, что, если папой называть Леву нельзя, то пусть он будет просто Левой. Так будет здорово, и получится, будто папа Лева, но только без «папа». Брак свой Лева и Люба зарегистрировали между делом, заскочили в ЗАГС по пути в Валентиновку, на дачу, расписались в амбарной книге, где положено, но только без свидетелей и в чем были — в джинсах и свитерах. Загсовская тетка окинула их ненавистным взглядом, но ничего не сказала. Генрих, отец Любы Маленькой, первый Любин муж, который к тому моменту стал другом семьи, развлекал в это время дочку в машине. С бывшей женой и будущим ее мужем Левой они сошлись за последний год так, словно расстались до этого ненадолго по весьма незначительному поводу — досадному и случайному. Особенно дружили с ним молодые Казарновские-Дурново в те нечастые времена, когда он не пил или не выпивал вовсе. Бывало и такое в разноцветной и многостраничной Генькиной биографии. Трезвый Генрих был просто обворожителен: тонок, интеллигентен и, что вовсе не свойственно художнику — умен. В общем, исследователь жизни. Так было и в этот раз. Сидя с дочкой на заднем сиденье, он старательно перерисовывал портрет Ленина со сторублевой банкноты в блокнот и объяснял девочке:

— Знаешь, кто этот дяденька?

— Не-а, — честно отвечала Люба Маленькая, тщательно оберегаемая сначала матерью, а потом и Левой от всех видов социальной информации. — А он хороший?

— Скорее, он красивый, — отвечал Геник, удовлетворенно высунув язык от наслаждения процессом сравнения рисунка с оригиналом. — На нем тени лежат удачно, видишь? — Но тут же он спохватывался и исправлялся: — Он красивый, но зато злой. Он у тебя отнял колбасу, ясно?

— Когда? — удивленно спрашивала девочка. — Ты в прошлый раз тоже говорил, что украл, а он не украдывал.

Поделиться с друзьями: