Четыре Любови

ЖАНРЫ

Поделиться с друзьями:

Четыре Любови

Четыре Любови
5.00 + -

рейтинг книги

Шрифт:

Ле-ев!.. Лев Ильи-и-и-ч!.. Ле-е-ва-а!

Был десятый час вечера, между двадцатью пятью минутами и половиной, и солнце по обыкновению коснулось в этот момент торца левого столба, что у ворот, того самого, откуда начинался штакетник. Лева знал, что еще самая малость и оно присядет на край забора, на минутку, не более того, потому что еще через мгновение начнет заваливаться ниже, к верхней сучковатой перекладине, а потом — и ко второй, нижней, той, что почти у земли. Но к этому моменту отсюда, со второго этажа дачи, из его, Левиного кабинета, солнца будет практически не видно. Там его перекроет куст красной смородины, последний из тех, что сажала Любовь Львовна, Левина мать. И хотя она обычно лишь руководила посадкой, в семье заведено было считать, что главный по растениям, как, впрочем, и во всем остальном, — она. Лев Ильич любил эту ежегодную свою летнюю повинность — нет, не сажать и копать, а вообще — проживать с матерью и семьей дачный кусок жизни. Это было его любимое

время, особенно в конце июня, когда солнечный диск перед самым закатом внезапно загустевал розовым, и в момент касания о небо, в той самой недолгой точке, совпадавшей с воротным столбом, горизонт тоже становился розовым, однако уже не таким густым и сочным. Лева не посвящал в свою поэтическую тайну (вообще-то вполне профессиональное знание: всякий киношник осведомлен о получасовом освещении, на профессиональном жаргоне — «режим», когда дважды в сутки небо розовеет и надо успеть снять самый красивый кадр) никого, даже самых близких: жену Любу и падчерицу, тоже Любу, Любочку, или, как называли ее в семье, — Любу Маленькую. Наверное, если бы Любовь Львовна в те годы, еще до своей неизлечимой болезни, знала об этой романтической причуде сына, она не стала бы каждый раз настаивать на непременной жизни на даче с мая по октябрь с предъявлениями доказательств пошатнувшегося за последние двадцать лет здоровья и отдельно — состояния многочисленных «нервных путей». По той же причине ревнивой материнской зловредности она никогда не называла внучку-падчерицу Любой Маленькой. В этом, по ее мнению, скрывалась излишняя ласковость, совершенно не пригодная к употреблению и без того в непростой системе семейных коммуникаций, шатко балансирующих в узкой зоне относительного мира, туго зажатого между бесконечными свекровиными обидами и последующими их утрусками и усушками при постоянном Левином посредничестве. Заменителем Любы Маленькой, таким образом, в Любовь Львовнином лексиконе являлось слово простое, упругое и незамысловатое — Любовь. Просто Любовь, невесткина дочка и ничего больше — этакое сочетание строгости, дистанции и прохлады. При этом собственное имя в сравнительное рассмотрение не принималось. Само по себе, отдельно от отчества оно в расчет не бралось, и поэтому было неделимо и неразрывно связано с именем Левиного прадеда, Льва Пантелеймоновича Дурново, того самого, из тех Дурново, что и при царе, и при Временном правительстве, да, кажется, и потом…

Жена Левина, Люба, так в Любах у свекрови и ходила, при этом хотя и не была переведена ею в разряд Любовей, но в зону нужного к Любови Львовне приближения при помощи уменьшительно-ласкательных суффиксов и окончаний тоже не попадала.

Дача стояла в подмосковной Валентиновке, где уже двадцатый год после смерти Левиного отца семья ежегодно проводила лето, иногда захватывая часть осени, даже если та была морозной, но при этом сухой. Дом и участок остались от Ильи Лазаревича, Левиного отца, литератора и драматурга таланта более чем сомнительного, но обласканного в свое время властью за пьесу «Два рассвета на один закат». Пьесу эту по пьяному делу накатал друг Ильи Лазаревича, Горюнов, и, в отличие от образованного приятеля не осознавший что получилось, переуступил авторство Илье за недорого — поход в «Арагви» с «отрывом от действительности». Пьеса пошла в восьмидесяти театрах по всему Союзу и не исчезала из репертуара вплоть до восемьдесят пятого — начала горбачевского перелома. Таким образом, строительство дачи на трудовые отчисления началось сразу после опубликования пьесы — весной шестьдесят второго. Землю на восьмидесяти сотках, по количеству театров, предоставила в собственность щедрая власть. К моменту, когда нужно было стелить полы, недовольной оставалась только Любовь Львовна — считала, что восьмидесяти театров явно недостаточно, а пьесу Горюнов мог бы по дружбе написать для них еще: одной — больше, одной — меньше, все равно ни черта в этом не смыслит.

К середине шестидесятых, когда Лева заканчивал школу, Валентиновка обросла номенклатурным населением самым капитальным образом. Литераторы и композиторы по чьей-то неслучайной причуде перемешались с министрами, их замами и прочим нетрудовым людом, готовившим уже тогда отходные пенсионные позиции взамен госдач, которые по разным причинам могли не стать пожизненными. Тогда и въехала взамен сгинувших куда-то интеллигентов-врачей Кукоцких семья Глотова, отраслевого рыбного начальника, — что-то по линии мореходства или пароходства, который с палочкой все хромал, на протезе, без одной, говорят, был ноги. Знакомиться к соседям Казарновским глава семьи, Эраст Анатольевич Глотов, пришел самолично. Илья Лазаревич тогда отсутствовал, и Любовь Львовна, прихватив с собой Левку, милостиво откликнулась на приглашение рыбной семьи отпить чаю из самовара. «Рассветы» к тому моменту бушевали уже по всей стране, и к кому шел знакомиться, Глотов представление имел.

— Пьесу вашего мужа я, к сожалению, не видел, — доложил за чаем вежливый отраслевик. — Мне, знаете ли, лишний раз деревяшку таскать по театрам несподручно. — Он глянул на протез. — Но мне докладывали, это про блокаду, про Ладогу?

Любовь Львовна согласно поклонилась

слегка и уточнила:

— Мой муж, Илья Лазаревич, был непосредственным участником этих событий. Он лично выводил гражданское население через озеро и тогда получил ранение в грудь.

— Мне, знаете ли, тоже довелось участвовать в этом, — задумчиво сказал Глотов. — Зимой сорок третьего, тоже на Ладоге. С тех пор я не театрал, — он улыбнулся. — А болит частенько ниже колена до сих пор. В пустоте… Внутри деревяшки… — Любовь Львовна напряглась… — Интересно было бы пообщаться с вашим мужем, — продолжил тему Глотов. — Исключительно любопытно…

Любовь Львовна внезапно засобиралась:

— Он сейчас занят очень, к сожалению. Роман заканчивает и повесть. Нам уже пора… — Она растянула губы в вежливой улыбке. Глаза же смотрели на нового соседа не по-доброму. Разговор про Ладогу ей не понравился и сосед тоже. Пока они шли к дому, Левка спросил у матери:

— А папа какой роман пишет, про чего?

Любовь Львовна одернула:

— Роман и повесть. Не приставай.

Начальник Глотов приснился Леве в первый раз в ночь после этого чая из самовара. Вернее, это был не Глотов. Это был человек с его лицом, с такой же деревяшкой под брючиной, но только сильно небритый. Он долго поднимался по лестнице к нему наверх, скрипя по пути кожаными лямками протеза, потом приоткрыл дверь к Леве и улыбнулся:

— Привет!

Лева хорошо запомнил, что совершенно не испугался во сне, а только удивленно спросил дяденьку:

— Вы кто? Глотов?

Дяденька снова улыбнулся:

— Можно и так сказать… А вообще я грек.

— Какой грек? — не понял мальчик. — Который через реку? В реке рак?

— В реках раки не очень любят водиться. — Дяденька присел к нему на кровать, протез торчал в сторону и упирался в дощатый пол. — Раки все больше в озерах водятся. У нас на Ладоге много их было. Мы их на мормышку все больше. Или на кивок. У нас их пекут на открытом огне и едят с салатом из брынзы и маслинами. Вкусно-о-о-о… — Он зажмурился.

— А у вас это где? — не понял Лева. — Где греки все? На Ладоге? У папы в спектакле тоже про мормышку и крючок было. Но там война у него. Они там раков не ловили. Там другое было, про блокаду.

— Там про любовь… — таинственно произнес грек. — Про любовь к жизни и про ненависть… Наши про это лучше всех знают. Потому что умеют объяснить на греческом.

— Про что объяснить? — не понял Лева.

— Про любовь, Левушка, про любовь…

— А зачем это? — он решил выведать у грека все до конца.

— Ле-е-е-ва-а! — Любовь Львовна распахнула дверь в комнату сына и отдала приказ: — Вставать, чистить зубы, завтракать!

Грек-посетитель растаял в воздухе вместе со своим протезом, и Лева проснулся.

…К Глотовым, на запад, если считать от ворот, сразу после штакетника и красной смородины и закатывалось оранжевое солнечное колесо. Но об этом Лева мог только догадываться, видеть не мог никак, даже если спускался со своего второго этажа и прямиком проходил на полукруглую застекленную веранду. В момент посадки небесного диска на Глотов забор розовое растворялось и почти незаметно для глаз перетекало в синее, невзирая ни на какие законы природных цветосочетаний. Синее, а потом сине-серое. Так было и в этот раз. Все как обычно…

— Ле-е-е-ва, ну где же ты, наконец?

Лев Ильич тяжело вздохнул, дописал предложение, нажал клавишу с точкой, встал из-за письменного стола и пошел вниз по деревянной лестнице, туда, где была комната матери. Чертов сценарий не шел куда надо совершенно. Вообще никуда не шел. Не двигался… Внезапно он поймал себя на мысли, что чего бы он в последнее время ни написал, все равно получалось полное говно.

«В отдаленный гарнизон надо было тогда соглашаться, — подумал он, переступая последнюю ступеньку. — А не к грекам этим…»

— Да, мама? — Лев Ильич приоткрыл дверь в ее спальню и, не сделав попытки зайти, переспросил: — Тебе что-нибудь нужно?

Любовь Львовна приподнялась на локтях:

— Я ору уже целый час как ненормальная, но в этом доме мне некому даже воды подать.

— Не нужно кричать, мама. Ты просто скажи, что хочешь, вот сюда. — Он зашел в спальню и приподнял со стула пластмассовую коробочку вуки-токи с внутренним микрофоном. — Кто-нибудь всегда тебя услышит, я или Люба. Наверху у меня такая же штука есть, в ней все будет слышно. — Он включил кнопку. — И не выключай его больше, ладно? Тебе кричать вредно, тебе нельзя напрягаться…

Любовь Львовна молчала, уставившись в одну точку, и Лева понял, что она отключит коробочку, как только он уйдет. — Дать воды, мам? — устало поинтересовался он.

— Не надо мне никакой воды, — раздраженно ответила старуха. — Ничего мне тут ни от кого не надо.

— Мам, опять ты начинаешь… — Он взял в руки поильник с водой, стоявший на том же стуле, и протянул матери. — Ты же знаешь, нет никого сейчас, Люба к врачу снова уехала, а у Маленькой сессия. В городе она.

— Ну да, у всех свои дела, а ты тут хоть подыхай. Без воды… — Она не сделала ни малейшей попытки хлебнуть. Про воду она уже забыла. Лева рассеянно поставил поильник на место, удивившись такому непривычно разумному развитию разговора со стороны сумасшедшей матери.

Комментарии: