Четыре туберозы
Шрифт:
«Я твой, возьми мою жизнь, мою душу. Я твой навсегда».
Померкшие влажные глаза смотрят точно с далёкого, тихого дна.
Мы двое рядом. За окнами чёрные сосны и мрак.
Нужно решить всё, сейчас, немедленно. Кажется, так просто с беззаботным смехом вскочить с этой страшной постели, вместе раскрыть уродливые чемоданы, выбросить книги, вещи, бельё, раскидать их везде, сказать ей только одно, одно слово, — а потом — взять белый лист и беззаботной рукой убить маленькую женщину с её ненужной десятилетней любовью.
Она встаёт, прямая, строгая, лицо у неё как белая каменная маска.
Вдоль тёмных заборов я еду, как вор. Сосны шумят, плещут серые волны, камешки шуршат на берегу. Мне холодно, мне так холодно, точно вся грудь моя превратилась в кусок голубого прозрачного льда.
Ночь. Чёрные сосны качаются в мозгу.
Меня встречает жена.
В спальне две постели сдвинуты рядом. Так было десять лет назад, так будет всегда.
Сидим мы близко, раздетые, в белых рубашках. Мне стыдно моего полуголого тела. Хотелось бы быть здесь в застёгнутом чёрном сюртуке, в высоких колющих воротниках. Смотрю на близко склонённую полную шею жены, и тусклый, белый туман застилает глаза.
Медленно, медленно сдавить пальцами упругую белую шею, долго смотреть в помертвевшие от ужаса глаза, потом бросить её, обезумевшую, дико захохотать, закружиться по комнате в белой, короткой рубашке и всё хохотать, хохотать…
«Я не видала тебя два месяца», — говорит она, значительно улыбаясь.
Маленькие руки грубо привычным движением касаются тела. Ложимся мы близко. Полуголая, счастливая, торжествующая, она бесстыдно тянется ко мне.
С открытыми глазами я глухо падаю во тьму.
«Прости меня, ты знаешь, я твой», — шепчу я чуть слышно в немую, отошедшую даль.
«Я кукла», — говорю я жене.
Она не понимает и смеётся последним бессмысленным смехом… Я кукла…
Чёрные сосны качаются в мозгу.
ВЕСНОЙ
Тоска по той, что ушла из моей жизни навсегда, каждый год возвращается вместе с весной.
Весна всегда приходит в январе. Говорят, что она начинается в марте, но это неправда. Уже после нового года в слишком алых закатах проступает её воскресающий лик. В прозрачных сумерках длинного, тонко звенящего январского дня я чую её нежную поступь и говорю: слышите — весна!
Не верят, смеются как над безумным. Улицы в снегу и холодно — какая весна!
Пусть! Я дышу ею с января, они позже — не всё ли равно.
Эта весна третья без неё, а душа всё печальна и верна. По-прежнему висит её портрет, только я плотно закрыл его белой кисеёй.
Точно из гроба, смутно выступает высокий лоб, потемнели и впали глаза. Плечи, платье, нежная шея слились, их не различает взгляд.
Не нужно смотреть, довольно вспоминать. Моё горе смирилось и стихло за годы.
Но весной какой-то странный обман овладевает душой. Знаю, что не увижу, но жду. Приношу цветы — тоненькие, мучительно пахнущие нарциссы, спускаю зелёные шторы, по утрам не выхожу из дома — жду. К вечеру розовые отблески прощального солнца тихо догорают в небе. Над головой оно высокое, бледно-зелёное, как
хрусталь, а горизонт в крови. Улицы такие широкие, словно раздвинулись, чтобы дать дорогу весне. На снегу воздушно-синие тени близкого вечера.В этот час колокола поют нежными серебряными голосами, в этот час под тёмными сводами церквей зажигают высокие жёлтые свечи, а в голубеющие четырёхугольники высоких окон вдумчиво и грустно смотрит весна.
Хожу и жду её. Разве невозможна встреча? Вот в толпе мелькает её тонкая неловкая фигурка. Чёрная шапочка слегка сдвинута на затылок, нежный очерк бледного лица. В синих глазах весенняя ясная даль.
И кажется, что плывёт она выше земли, такая далёкая грубой улице, где звенят конки, кричат извозчики и из хлопающих дверей булочных пахнет свежим хлебом.
Я забылся, я странно вышел из круга точных впечатлений. Она впереди идёт навстречу.
Чёрная шапочка, тонкая фигурка. Ты! — вдруг безумно дрогнет сердце.
Проходит близко. У этой розовые щёки, чёрные глаза и рядом ребёнок. В толпе я не заметил ребёнка.
Встречаемся. Проходит молча, чужая. Не знает, что один миг была чьей-то прекрасной мечтой.
Ещё одна. Опять острый толчок в груди и грустный смех на губах.
Иду. В холодном мраке издрогло сердце. Улицы вновь тесны. Кое-где блеснули фонари, снег морозно горит.
Кто сказал, что весна? Просто зимний вечер и час обеда. Вхожу в ресторан. Режущий свет электрических ламп больно ударяет в глаза. Стонет румынский оркестр. Эстраду украсили камелиями, а их не бывает весной.
В руках длинный листочек — меню. Всё так просто.
Но ведь третья весна без неё. Сегодня вспомнил, что за три года не целовал ни одной женщины, и рассмеялся.
Опять были сумерки. Колокола звонили, небо гасло, тени близкой ночи ложились на снегу. Вспомнил её глаза, губы — детские розовые губы с приподнятыми уголками вспомнились так ясно.
Вышел на улицу. Опять верил. Хотелось идти с закрытыми глазами, чтобы где-то на повороте неизвестного переулка, около незнакомого дома, открыть их и сказать: ты!
— Не узнаёте меня? Мы встречаемся целую неделю каждый вечер, и вы ни разу не поклонились мне.
Вежливо извиняюсь, жму маленькую руку в белой перчатке. Остановились под фонарём. Тень падает ей на глаза. Какие они? Чёрные, синие, серые — не знаю.
Вообще я ничего не знаю о ней. Кажется, её зовут Ольгой. Где-то встречались, и я никогда не сказал с ней ни слова. Тень закрывает её глаза, освещены только губы и подбородок.
Грустно изогнутые розовые губы с тонкими уголками — я никогда не замечал их.
Смотрю на них, улыбаясь, и говорю:
— Вы знаете, я три года не целовал ни одной женщины.
— Правда? — спрашивает она серьёзно.
— Правда, — отвечаю я грустно.
Идём рядом.
— Весной хочется умереть, — говорит она. — Самое жестокое и горькое вспоминается весной — вы замечали?
Молчу.
— Какая тоска! — говорит она, стискивая зубы. — Нужно жить, чтобы от каждого мига где-то расцветали цветы. А вот мы с вами каждый вечер выходим на улицу и ждём чего-то. Может быть, нас много, но мы редко узнаём друг друга. Ходим и ждём. Чего ждём?