Чистая сила
Шрифт:
— Хорошо, — сказал я. — Когда?..
— Будьте завтра к семи. Он придет в восемь. Но вам еще человека нужно поставить, не забудьте. Но только я прошу вас — ничего ему определенного не сообщать — придумайте что-нибудь.
Это было нетрудно, я и сам «ничего определенного» не знал. Здесь я сразу подумал о первом моем здесь знакомом — Коробкине, это ему, кажется, должно было подойти.
— Хорошо, я буду, — проговорил я и встал.
— Стойте! — отрывисто, но глухо воскликнул он с кровати; я остановился.
Он осторожно спустил ноги на пол, пошарил тапочки, с усилием, опершись руками, встал и медленно (но не шаркая) прошел к окну. Оттуда он оглянулся на меня, потом, просунув палец меж занавесок, заглянул наружу. Еще раз оглянулся на меня и пошел
— Не благодарю вас, — прошептал он быстро, — потому что вы послужите не мне, а делу. Большому, — добавил он, и дверь закрылась.
Оставшись один, я поймал себя на том, что, прежде чем двинуться, я огляделся по сторонам.
3
Внизу я спросил о времени — было уже двадцать минут шестого. И я почти побежал к главному корпусу, с разбегу взлетел на ступени крыльца и — вдруг остановился. Сам не знаю почему: стоял, словно из меня разом выпустили весь воздух.
Я не Никонов и резкой смены настроений за собой как будто не замечал (но, может, и не знал, что это нужно было замечать), здесь было не то, и не в настроениях было дело. Нет, что-то другое.
Похоже, как если бы заблудился где-нибудь в снежной равнине. И все шел бы, шел, чтобы выйти куда-то (неизвестно куда, но чтобы выйти), зубы стиснув, шел, ничего перед собой не замечая — только бы идти, только бы ни на мгновение не остановиться. И силы бы еще были, и желание отчаянное, но вдруг — встанешь, как вкопанный, и сам не понимаешь, почему стоишь и почему дальше идти не можешь. И одна только мысль — вязкая, валкая, — что все напрасно. И не головная, не от разума (разумно бы подумать, что совсем не напрасно, что одно только спасение и есть — двигаться). Но ты почему-то садишься на снег и равнодушно смотришь на какой-нибудь стебелек прошлогодней травы, неизвестно почему вылезший из снега — так смотришь, так к нему наклоняешься, словно самое главное в эти минуты понять: что это? почему это тут? Ни близкая смерть, ни возможное жилье поблизости — ничего не занимает. А вьюга прижимает травинку — она клонится, выпрямляется, клонится опять — а ты смотришь, не замечая уже ни холода, ни вьюги, ни ног своих, ни рук, ни всего себя — равнодушный, бессмысленный и — спокойный. Этот вот равнодушный покой, может быть, самый и сладкий.
Правомерно ли такое сравнение, нет ли — не знаю. Но я подошел к колоннам, у которых стоял два часа назад, тронул обнаженные облупившейся штукатуркой кирпичи, потер пальцами поверхность, отколупнул капли застывшего бетона — стоял, и было мне все равно. И никуда мне идти уже не надо, и даже удивительно было, что я мог минуту еще назад куда-то торопиться, кого-то искать, спасать. «Марта, — думал я, — ну и что, что Марта, ничего не было, ничего не будет и быть ничего не может, все только одна суета. У старика свои проблемы, у Ванокина — свои, у Марты, наверное, каприз, даже и у Алексея Михайловича… У них свои проблемы, только у меня — их. И зачем все это, если впереди одно: для всех них каждое, а для меня — все их вместе. Не лучше ли вот так: подойти к старой колонне, потрогать пальцами кирпичи, и… А ничего — «и». Без «и». Человек ведь больше всего не может без «и». Женился и… родился и… подвиг совершил и… умер и… Даже и здесь «и» — самый лукавый и суетный значок».
Так бы я простоял неизвестно сколько, но, равнодушно переводя взгляд с одного на другое, плавая взглядом, я наткнулся на взгляд, который совсем не плавал, а твердо был наведен на меня. Я как бы споткнулся об него. Меж колоннами, у самого входа, стоял Мирик и смотрел на меня внимательно, но как-то очень деликатно, словно прервать мое плавание не решался, а ждал, когда я сам его увижу. Увидев, что я узнал его, он кивнул и сделал шаг в мою сторону. Понятно,
что после происшедшего в беседке мне трудно было сделать свой шаг; но я наклонил голову в ответ на его кивок.— Вы извините, что я помешал, но мне показалось, что… что вам хочется переговорить с моей женой. То есть, если вам нужна Марта Эдуардовна, то… — мягко проговорил он и, приподняв плечи, развел слегка руками.
— Да. Но… вы… — запинаясь, начал я, но он, улыбнувшись своей детской, той первой улыбкой, сам мне подсказал:
— Нет-нет, я только мог догадываться. Видите ли, может быть, вам непонятно то, что я говорю, но если это так, то… Я сейчас ухожу, но моя жена может вам помочь. Извините, если я вмешиваюсь. До свидания.
И он, поклонившись, стал спускаться по лестнице. Уже спустившись и выйдя на дорожку, он опять повернулся ко мне:
— Извините еще раз. Я забыл сказать, что если вам нужно… то мы занимаем пятый номер.
И, еще раз вежливо наклонив голову, он ушел. Я остался: воистину не знаешь и за одно, даже самое малое мгновенье, где найдешь, где потеряешь.
…Когда я вошел в комнату, Леночка сидела на ручке кресла и, нагнувшись, рассматривала лежавший на сиденье журнал. Надо сказать, что и при том, что она воскликнула: «Ой, это вы!» — она, кажется, не очень удивилась моему приходу. Во всяком случае, взяла журнал и показала мне на кресло.
— Садитесь в кресло, а я тут, — сказала она чуть нараспев, села напротив, сложила руки на коленях и, приклонив голову к плечу, стала смотреть на меня.
Кресло было мягким, я довольно глубоко в него уселся и от такой позы чувствовал себя неловко, а потому медлил с началом.
— Я встретил вашего мужа внизу, — сказал я, не найдя ничего лучшего.
— Да, он пошел на прогулку, — улыбнулась она, — он в это время всегда ходит.
— А вы не пошли?
— Нет. Он любит один. Я всегда сама остаюсь.
— Так… — проговорил я, кажется, краснея.
Но она опять улыбнулась:
— Вы про Марту пришли спросить? Мирик мне говорил сегодня, что надо дать вам знать, хотя она никого видеть не хочет. Но Мирик сказал, что лучше, если вы будете знать.
— Почему?
— Он хорошо знает людей, он… — она вдруг запнулась, но через секунду, вскинув на меня глаза, сказала даже с некоторым вызовом: — Он умный, но люди не хотят понять, что он особенный. Люди не любят особенных, потому что те не похожи на них. А у Мирика сердце — он умеет страдать. Он очень переживает, когда не понимают. Вы же знаете, что нужно презирать, чтобы вас уважали. Если вы думаете, что он такой, то, значит, вы не понимаете, значит, и вы, как и другие, чтобы только… надсмеяться.
— Я не думаю, — вставил я.
— Нет, вы это только для меня говорите, — сказала она, то плавно поднимая ко мне взгляд, то опуская его к своим рукам. — Только вы не знаете… Все думают, что я из-за интереса за него пошла, что у него положение… Все так думают. Никто не понимает. Никто его не знает, а это такой человек! У нас дома соседка, через дверь, такая вредная особа — ну, одинокая и потому — она все с нами ссорилась и всякие гадости про Мирика говорила. Потом она заболела. Так Мирик две недели к ней ходил, каждый день после работы, лечил ее. И не просто полечит и уйдет, а он с ней разговаривал, как с равной. Потом, когда она поправилась, то сначала его очень всем хвалила, даже неудобно было: в очереди, к примеру, стоит, в магазине, и чужим людям рассказывает, какой он. Много и от себя добавляла, это уже лишнее. Но потом почему-то опять рассердилась и стала опять гадости говорить. К нам люди ходят, больные, так это потому. Так вы что думаете: он ее упрекнул, напомнил? — нет! Я очень нервничала от такой неблагодарности, вне себя была — так мне было обидно. А он мне говорит: «Ты, Лена, должна понимать, раз человек по развитию такой, то может не ведать, что творит». И еще сказал: «Умение не смотреть на развитие — признак мудрости. Если она опять заболеет, то я так же буду к ней ходить, потому что мной движет не сострадание, а уважение к себе». Вот как он мне сказал. Но разве кто понимает!