Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Чистенькая жизнь (сборник)
Шрифт:

— Погнали, — говорит она.

А на улице было солнце, было небо, был Наткин стыдливый смешок, когда ветер поднял ее платье, были люди, которые шли в этот воскресный день куда глаза глядят, и глядеть глазами на этих ярко одетых людей было приятно, и даже немного завидно, а иногда и очень завидно. И это бездумье людей, идущих на пляж, или в магазин за продуктами, с которыми они поедут на пляж; бездумье воробьев, которые никак не могли выклевать зерна из сухой метелки сирени, которая весной была еще живой белой кистью; бездумье ветра, дующего то в одну, то в другую сторону; бездумье чистого, без единого облачка неба; бездумье самого солнца, которое, казалось, не светило, а лежало и загорало на голубом пляже, еще не засоренном оберточными бумагами и огрызками яблок, еще не заваленном потными горячими телами только идущих на пляж людей, — это бездумье проникло в Натку, и ей уже не нужно было отгонять те фразы, которые в комнате, освещенной желтой бессильной лампочкой, в

комнате с низким потолком казались такими значительными, такими важными, — сейчас эти фразы растворились в общем бездумье, в общих бездумных разговорах — рассыпались по словам, по слогам, по буквам — и нет их!

И это бездумье продолжалось в метро, в его прохладном и влажном воздухе, в пустых горящих, стремительно надвигающихся из темноты глазах поезда; оно, бездумье, было и в том, как затягивало людей в открытые двери вагонов, и в том, как бросались эти люди на свободные места, и в металлическом: осторожно, двери закрываются; и в том, что Натка улыбалась сидящему напротив и подмигивающему ей парню в тенниске, а его девушка улыбалась подмигивающему ей Саше или Элвису на Сашиной футболке; и в том, как побелели костяшки пальцев этого подмигивающего парня, переплетенные с пальцами улыбающейся девушки (они были парой); и в том, что Натка начала озираться, искать другие пары, а их не было; были вокруг красивые и некрасивые «одиночки» — девушки; и в том, что это обрадовало Натку (когда она ездила одна, то ее окружали только пары, только пары: обычно — красивый «он» и уродина «она»); и в том, что парень напротив продолжал ей подмигивать… И бездумье становилось почти счастьем, таким бездумным счастьем.

На следующей остановке вошла старуха. Саша встал, и старуха, сев, начала благодарить его. На старухе были грязные, когда-то белые, по локоть, перчатки, на мизинце одна порвалась, и оттуда высовывался сморщенный, будто его очень долго держали в мыльной воде, и такой белый палец, каких не бывает у живых людей, — руки с такими белыми пальцами складывают на груди и вставляют в них свечку.

Указательный палец был забинтован, а почти черный бинт измазан зеленкой. Вместо того, чтобы намазать рану зеленкой, забинтовать палец бинтом и надеть перчатку, здесь сделали все наоборот: сначала надели перчатку, забинтовали бинтом, а потом намазали зеленкой.

— Благодарю вас за оказанную мне любезность, — сказала старуха, тыча Саше в лицо своим забинтованным пальцем, и голос ее был неожиданно очень приятен: глубокий, напевный голос.

Когда она говорила, морщинистая в темных пятнах шея ее вытягивалась и была напряжена, а когда замолкала, шея уходила в старческие сухие складки. Натке она напомнила черепаху: вот сейчас вытянет шею, откроет беззубый рот…

— Вы — джентльмен, молодой человек, да-да, не спорьте со мной…

На груди у старухи висела какая-то кружевная тряпка, похожая на грязную паутину, которую старуха то и дело расправляла, высокомерно поглядывая на остальных, и на секунду можно было увидеть прекрасный узор этого кружева (и Натка догадалась, что ведь это жабо), но сейчас же это прекрасное кружево опадало, перекручиваясь, и снова превращалось в грязную тряпку.

— Вы мне подарили несколько незабвенных минут, — говорила старуха.

Платье у нее было черное, бархатное, со множеством проплешин. «Тоже с того века», — подумала Натка.

— Я вам так благодарна, — перекрывала старуха свист поезда.

На голове у нее была черная шляпа с большими полями и с качающимся грязно-серым пером. Страусово? Из-под шляпы торчали такого же цвета, как перо, грязно-серые волосы, и перо казалось просто клоком вырванных у старухи волос.

Поезд мчался по черноте, рассекая черноту своими горящими глазами, и свистел проносящийся в другую сторону черный воздух, свистел и свистел, а старуха кричала, заглушая этот свист: «Из трагических причин вытекают трагические следствия, молодой человек», — и голос ее был так глубок и красив, что казалось, она поет, громко поет на весь вагон, вытягивая свою черепашью в темных пятнах шею: «Я трагическое следствие, а вы очень благородный молодой человек».

И Натка вдруг поняла, что старуха эта — сумасшедшая, и, будто прося о помощи, оглянулась вокруг. И увидела, что все это уже давно поняли, весь вагон, и улыбаются, снисходительно улыбаются, с чувством собственного превосходства улыбаются, переглядываясь.

И Саша улыбался, слушал старуху, кивал согласно головой и отворачивался, удерживая смех. И Натка тоже заспешила-заторопилась улыбнуться, — чтобы скорее, скорее войти в общество, в сообщество этих нормальных, здоровых, улыбающихся людей.

А старухе вдруг надоел Саша, и она устремила взгляд свой в угол вагона, и люди перед ее невыносимо-светлым взглядом расступились, а она ждала, когда же эта чернота из людей расступится совсем, рассекала эту черноту своими горящими безумными глазами. И когда образовался туннель в этой черноте, она заговорила. Это была непонятная речь из знакомых всем букв, слогов и слов, непонятная, непостижимая, напевная, а за окном свистела другая чернота — то заглушая старуху, то сама заглушаемая ею. Старуха грозила

пальцем кому-то там, видимому только ей, в углу, и вдруг подзывала его к себе забинтованным пальцем, то хохотала — и то не был безумный смех, а был красивый, певучий, похожий на плач, — то хихикала, кокетливо опуская глаза, то высокомерно поглядывала — на того, в углу, и вытягивала, вытягивала дрожащую шею.

На остановках входили люди, они притискивались друг к другу, но туннель оставался свободным: как на станциях — толпятся, а туннель свободен — для горящих глаз поезда. И какой-то подвыпивший мужчина подбадривал старуху: «Учи его уму-разуму. Наяривай, бабуся, наяривай!» И когда она отговорилась, устало прикрыла глаза, и вдруг встала, и на лицо ее упала рваная черная вуаль, он восхищенно взвизгнул: «Хиппует старушка!» Она презрительно окинула его взглядом, высокая костлявая старуха, и молча вышла из вагона. И когда дверь за старухой закрылась, лица всех людей в вагоне перекосило от смеха, они так долго сдерживались, эти люди, и вдруг все разом захохотали, они показывали пальцем в тот угол, с которым разговаривала старуха, у них на глазах выступали слезы, они лезли в карманы за носовыми платками, отсмаркивались, валились потными лбами на чужие плечи, и тряслись, тряслись в общем припадке безумия, тряслись жирные складки животов, обтянутых нейлоном и ситцем, лица их были уродливо перекошены, и хохочущими ртами они ловили воздух, и задыхались, и лица их набрякли кровью, и выпученные глаза их стекленели; вагон с безумной скоростью несся по черноте, и в ярко освещенном вагоне корчились хохочущие люди, и рассекаемый черный воздух свистел, и Натке вдруг стало страшно и тоскливо, и в искривленных лицах она не нашла Сашиного лица, и хотелось закричать, заглушая этот свист и хохот: «Прекратите! Что вы делаете?» — и чтобы голос ее был глубоким и напевным, и сердце ее обливалось кровью: да, она чувствовала свое холодное сердце, которое обливало и обливало чем-то теплым, почти горячим, и она вдруг узнала в одном из искривленных лиц Сашино, и холод от сердца растекся по всему телу, проник в самые кончики пальцев, и все тело ее вдруг сильно содрогнулось, а потом еще и еще раз, тело тряслось в какой-то сумасшедшей лихорадке — Натка хохотала вместе со всеми. Потом вместе с хохочущей толпой она вывалилась на перрон, и Саша схватил ее ледяную руку и бегом потащил ее по эскалатору, и Натке не хватало воздуху, и она все ждала, когда у Саши закоченеет рука, и он выпустит ее обжигающую ледяную ладонь, и она сможет сесть на лестницу, а он все не отпускал, они бежали на красный свет, бежали по мосту, толкая людей, и огромный мост, висевший на черных тросах, раскачивался под ними все сильнее, и Натка кричала, задыхаясь: «Я умру сейчас, Саша», — и ветер поднимал ее красное платье и уносил слова, а Саша все спрашивал, все спрашивал: «Теперь теплее, да?» — бежал и снова спрашивал: «Ты согрелась, да?» — и холод начал выступать капельками пота, и стало жарко, и Натка выдернула свою потную горячую руку из Сашиной.

Они остановились, тяжело дыша, и горячим дыханием обжигали друг друга.

— Ты зачем меня потащил?

— Ты позеленела в метро, и холодная…

— Ну и что?

— Ты же ничего не ела утром…

— Зачем ты меня потащил?!

— Чтоб согрелась.

— Дурак.

— Я упарился в этом кримплене.

— Зачем надел?

— Чтоб не гладить.

Дыхание уже не обжигало, и они пошли в парк.

— Пойдем в кафе, ты поешь, — говорит Саша.

— Люлей, да? А пить — шампанское?

— Оно холодное.

— Водку?

— Я не пью водку.

— Ну коньяк, давай коньяк, он лечебный, лечит все болезни.

— Давай коньяк.

Она пила коньяк, он обжигал ей гортань, тело наполнялось теплотой, но эта теплота была уже другая, не утренняя, которую она боялась расплескать, эта коньячная теплота должна была скоро кончиться, это была временная теплота, и поэтому была неприятна.

— Хлеб намазать горчицей?

— Намажь.

Натка смотрела, как Саша вилкой (в этом кафе, как и во многих, не было ножей) намазывает горчицу на хлеб, и горчица вылезала между зубцов вилки, и Натке хотелось сказать, что не так надо, черенком надо, но говорить было лень, и она заторможенно смотрела, как отваливаются вбок пласты горчицы, будто землю пашут — там, по телевизору, — и вдалеке промелькнула мысль, что черенки вилок в этом кафе-забегаловке, наверное, грязнее, чем зубцы, и Саша все делает правильно.

Саша что-то сказал, и она не расслышала, и переспросила, и напряженно смотрела на его губы, пытаясь сосредоточиться, и губы его пошевелились, что-то опять проговорили, и ее вдруг пронзило такое острое желание, что она даже тихо вскрикнула, а Саша ничего не заметил, его губы раздраженно скривились на ее непонятную глухоту и проговорили что-то в третий раз, и Натка поняла, что спрашивает он о харчо, взять ли ей харчо, и она ответила: нет, — и удивилась, что говорят они о таких пустяках, он спрашивает такие пустяки, и она отвечает, и неужели он не чувствует, что она хочет его, Сашу, всем своим существом хочет, и как он может говорить о таких пустяках, когда… а может, он почувствовал, почувствовал, вон как побелели его губы, а он о пустяках, о пустяках…

Поделиться с друзьями: