Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Спустя некоторое время он получил два письма, отправительницей которых значилась Анна Зых. Это было новое имя Амелии. Она уцелела и жила теперь на Каневской улице в районе Жолибожа. Абель читал незнакомый адрес, и ему казалось, что Амелия переселилась в другую страну. После этих двух писем наступил перерыв, и Абель уже упрекал себя, что, отвечая, был так же неосторожен, как и Амелия. Но вскоре она снова отозвалась. «За это время мне пришлось кое-что пережить», — писала Амелия. Когда Абель дошел до этих слов, у него перехватило дыхание. Все было понятно, потому что касалось всех.

Потом пришла пора писем, в которых было меньше признаний, меньше ласковых прозвищ. В этом напряжении страдания, казалось бы, какое значение могли иметь ласковые прозвища. Но отсутствие их, отсутствие некоторых глаголов

или хотя бы то, что их стало меньше, — все эти незначительные лексические изменения писем причиняли Абелю острую боль, только несколько иную, чем прежде. Сам он теперь был ничем, вдвойне ничем, жил в особом блоке 14Е, который называли «Юденблок». Все они числились в особых списках и каждый день ожидали смерти. Амелия, затерявшись где-то в большом городе, вне стен гетто, ходила под знаком смертного приговора, и кто угодно имел право привести его в исполнение. И все же в своих мыслях, мечтах, желаниях он оставался прежде всего мужчиной, а она женщиной.

Он написал Амелии, что, ничего не давая взамен, не чувствует себя вправе брать и предоставляет ей полную свободу. В ответ он получил письмо, написанное с таким жаром, что ни о чем лучшем не мог бы и мечтать. Но потом она снова умолкла и когда опять отозвалась, то, к удивлению Абеля, подписалась своим собственным именем, словно все внешние преграды исчезли. Письмо было написано тремя разными карандашами.

Раньше Амелия писала письма одним дыханием, а теперь словно вымучивала их, и ясно было, что писать ей неприятно.

Католики, считающие себя знатоками человеческой души, не зря толкуют о ее противоречивости и непостоянстве. Абель столько раз с ужасом думал о том, что Амелия уйдет от него, погибнет или уйдет — иначе и быть не может, но теперь, когда письма приходили все реже и он под впечатлением разговоров в лагере решил, что уже все, — так он мысленно называл то, что могло случиться, — он отнесся к этому сравнительно спокойно. Силы человека имеют свой предел, а чувства схожи с горячкой — рано или поздно наступает кризис. Трагедия измены стала для лагеря повседневностью. Женщины на воле знакомились с новыми людьми, рожали детей другим мужчинам — плыли на волнах живой, менявшейся жизни. Горе первых жертв измены было беспредельным, следующие страдали меньше, они уже настрадались прежде, сочувствуя и опасаясь. Таков был общий закон, и ему подчинялись все, в том числе и Абель.

В октябре 1944 года в лагерь привезли офицеров — участников Варшавского восстания. Почти все они были в штатском, но с бело-красными нашивками на рукаве. Они с любопытством оглядывали лагерь, спрашивали, скоро ли их будут переаттестовывать и правда ли, что через шесть недель начнется общее германо-английское наступление на Россию. Фашисты, стараясь склонить их к сотрудничеству, уверяли, что это дело решенное. Новички в отличие от старожилов интересовались только политикой. Их распределили по всем блокам.

Вместе с ними прибыл и старый товарищ Абеля по университету Тадеуш Мазурек. Он знал об Амелии многое и считал, что не следует оставлять людей во власти иллюзий. Да, в жизни ее появился кто-то другой. Но не это было неожиданностью для Абеля. Неожиданностью для него был он сам. Перед прибытием повстанцев в лагерь он находился в состоянии апатии и считал, что его душевный капитал давно исчерпан, а тут перед ним снова разверзлось пекло. Не подозревая в себе такого запаса душевных сил, он был удивлен глубиной собственных страданий. Прежде Абель считал, что примирился с жизнью, и любил повторять то же, что и другие, — случилось то, что должно было случиться. Но оказалось, что он плохо знал самого себя. Каждую ночь Абель срывался с постели. Отчаяние и сознание утраты не давали ему спать. Он задыхался, словно в комнате не хватало воздуха. Жизнь казалась ему горькой, невыносимо горькой.

Амелия ушла от него, и можно было бы предположить, что он никогда больше не сможет радоваться. Нет. Ему еще суждено было испытать чувство радости столь безудержной, что ее, пожалуй, можно сравнить лишь с ликованием пса, который носится по двору в первый теплый весенний день. Восьмого мая 1945 года все мы испытали это чувство. Испытал его и Абель, когда к лагерю ЗЕ подходили советские войска.

III

Взволнованно,

с добрыми огоньками в глазах она повторила его имя. Да, она получила его письмо и открытку и обрадовалась, страшно обрадовалась. Раз десять собиралась ответить, но почему-то, сама не знает почему, не могла. Хотела даже поехать к нему в Лодзь, но все время что-то мешало. Почему же он, приехав в Варшаву, не зашел к ней и положился на волю такого редкого случая, как эта встреча? «Нужно было просто зайти».

Абель глядел на нее, охваченный радостным порывом, и чувствовал, как в душе его высвобождаются от оков подавляемые годами чувства, и блаженствовал, погружаясь в их теплые, благословенные волны. Абель шел рядом с Амелией и молчал. Потребность говорить возникает лишь тогда, когда боль уляжется. Боль высказанная — боль утихшая. Самая острая боль обычно выражается молчанием или криком. У него не было никаких желаний, он просто слушал Амелию. Она была с ним.

Когда он снова обрел способность, как говорят художники, объективного видения предмета, он словно на дважды использованной фотопленке увидел два лица — то, которое он знал прежде, помещалось в том, которое было перед ним теперь. Он отметил явные, хотя и с трудом уловимые, изменения. Поражало новое обличье, новый характер ее красоты, теперешняя Амелия была решительно не похожа на прежнюю, как порой бывают несхожи лишь родственные вещи. Она очень похудела, но вместе с тем весь ее облик был преисполнен какой-то значительности. Так на глаз различен вес двух одинаковых на вид брусков из разных металлов. Лицо ее заострилось, но плавная линия носа, овальные очертания век, глубокий вырез рта несколько смягчали его. В последние месяцы Абель нередко говорил себе: «Так нельзя. Мечтами об Амелии ты убиваешь себя. Ничто так не излечивает, как сопоставление мечты с живым человеком, живой человек заблуждается, совершает ошибки, от которых оберегают его наш голод, наша тоска, наше стремление к прекрасному. Пусть сама жизнь убьет мечту. Ничто так не разочаровывает одинокого человека, как сама жизнь, она обескураживает его, потому что он от нее отвык».

Однако, если говорить о красоте Амелии, первые минуты встречи не принесли Абелю разочарования. Напротив, богатство ее красоты ошеломляло. Амелия была все так же хороша — гармоничная, выразительная, стройная. Кожа ее дышала теплом, безмятежным покоем, и до нее хотелось дотронуться, как до скульптуры или голого животика ребенка. После войны он не встречал таких женщин.

В разговоре оба перескакивали с одного предмета на другой, как это обычно бывает в первые минуты встречи. Потом Амелия начала рассказывать о своей жизни.

— В первое время мы нередко задумывались над тем, как рассказать людям, которые провели эти годы вдали от родины и которые обязательно вернутся, о нашей жизни, чтобы они хоть как-то могли представить это непостижимое для довоенного человека дно. Нам казалось, что нужно будет показать им детей, фотографии которых немцы помещали в журналах с подписью «питомцы большевистского рая». Среди поляков у нас были не только друзья. Кое-кто говорил, что стены гетто, за которыми каждый десятый умирал от тифа, следует окружить пулеметным кольцом, а то война вдруг кончится и живущие в тесноте, как на вокзале, люди разбегутся. Но когда оборванный, заросший грязью ребенок стучался в дом и, не умея или едва умея говорить по-польски, молча стоял и смотрел, для него всегда находился кусок хлеба.

Абель знал, что, когда в блок 14Е приходили известия о расправах в гетто, волновались все, но каждый по-своему.

«Они стариков заталкивают в вагоны с негашеной известью», — говорил один. «А какие там девушки погибают! И как это можно убивать девушек!» — замечал кто-то другой. «Боже мой, там уничтожают детей!» — ужасался третий.

— Детям нельзя было объяснить, что такое река или дерево, — продолжала Амелия, — не было ни реки, ни деревьев. Когда на Лешно в «Фемине» давали детское представление, толпа плакала. Корчак тогда сказал отцу: «Я старый человек, и мне казалось, что у меня уже больше нет желаний. Оказывается, есть. Я хотел бы дожить до того дня, когда откроются эти ворота». Вот как открылись наши ворота, — добавила Амелия, показывая на покрытую щебнем равнину.

Поделиться с друзьями: