Чистота
Шрифт:
Арман признается, что так и было.
– Требовалось собрать средства для больницы, – объясняет он.
– И я должен этому верить? – спрашивает Жан-Батист.
Арман пожимает плечами.
Их предупреждают криком, если падает что-то большое – цепное колесо или дубовая консоль, пронзающая груды мусора, словно копье. А иногда камень или что-то еще, выбитое из своего обычного места и летящее на флаги нападающей армии по типу снарядов.
Половина горняков работает внутри сносимой церкви. В руках у них кувалды, кирки, ломы, и это как будто сообщает их работе некоторый налет сектантства. Остальные трудятся на крыше или крутят лебедки, спуская упакованную черепицу и сложенные свинцовые листы, спасенные от гибели. Жан-Батист снова начинает чувствовать себя инженером. Камень, пыль, гнилая древесина переносятся куда легче, чем черная земля да кости. И потом, разве процесс разрушения не затягивает? Не потакает
Он пишет матери: «Я разрушаю церковь». Как обычно, вкладывает в конверт деньги, предлагает ей – полушутя – съездить на них в Париж посмотреть на своего сына, который с засученными рукавами и покрытым пылью лицом низвергает этого каменного слона. Может, пастор тоже захочет составить ей компанию?
Последнюю фразу он вымарывает. Вымарывает тщательно.
В одной из боковых капелл, в той, что из-за прорвавшегося в нее света в одночасье стала мирской и обыденной, он заканчивает книжный шкаф – конструкцию с пятью полками, которую он сооружает из древесины, найденной в церкви, – в основном из спинок и сидений скамеек (тех немногих, что не пошли в пищу жучкам). А сверху приделывает резную панель, взятую из запрестольной перегородки, с маленькими фигурками, вероятно, апостолов или просто обычных людей, которые вечно оказываются свидетелями чудесных или ужасных событий. Гости на свадьбе в Кане Галилейской, сельские жители, наблюдающие прибытие солдат Ирода. Три полки Элоиза заполняет своими старыми книгами. После дня, проведенного в магазине Исбо, что вниз по реке, – оба ведут себя светски, делая вид, что забыли о прошлом, – заполняется и четвертая. Все новые книги, хорошие издания, а не те по пятнадцать су, которые разваливаются в руках.
В эти дни середины лета по городу появляются свежие надписи, намалеванные черной краской.
Рядом с церковью Девы Марии на Рю-Сент-Антуан: «Кайло съест епископа и выплюнет его кости. Кардинал – на десерт».
На набережной де л’Орлож у Консьержери (написано с лодки?):
«Месье Кайло утопит богатых в поту бедняков!»
На стене напротив Компании Обеих Индий:
«Кайло видел ваши злодейства! Скоро вам придется платить по счетам!»
На парапете моста Менял, с левой стороны, что уходит на юг:
«Лорды-кровопийцы! Месье Кайло сделает сиротами ваших детей!»
Обнаружить надписи, обнаружить их раньше властей, которые теперь уже с б'oльшим усердием уничтожают подобные выражения чувств, становится в городе своего рода состязанием. Люди обмениваются новостями об их появлении как бы невзначай, добродушно, однако в то же время с некоторым серьезным любопытством. Ибо что будет, если этот Кайло и в самом деле существует? Что, если в один прекрасный день он выполнит свои обещания?
Жан-Батист, которому о существовании надписей рассказывает Арман (неизменно отрицающий свою причастность), или доктор Гильотен, или Элоиза (не совсем забросившая свою прежнюю вольную привычку бродить по городским улицам), а как-то раз даже Мари, кивает и пожимает плечами. Какое ему до этого дело? Впрочем, инженер не может отрицать зарождающийся интерес к этому Кайло, даже иногда воображает, будто где-то, в какой-то зловонной берлоге в предместье Сент-Антуан и вправду обитает человек с мыслями, точно лезвие кинжала, палач-философ, убийца. Поднимется ли он, Жан-Батист, против такого человека? Выдаст ли его? Или сам последует за ним? Станет, как и он, беспощадным? Кровавым и беспощадным… Потом, очнувшись от фантазий, он принимается за работу. Камни, пот, громкие приказы, летящие сквозь замусоренное пространство. Жан-Батист еще успеет поразмыслить о том, что творится в мире, к чему готовится мир. Но здесь, на кладбище Невинных, истории придется немного повременить.
Самое удачное и чрезвычайно удобное место, откуда хорошо наблюдать за работой в церкви, – это его бывшая комната в доме Моннаров. Он заходит туда в те дни, когда выдается свободное время, становится между кроватью и столом и глядит в окно. Душно. Бог знает, какая жара сейчас в каморке Мари под крышей. С кровати безжизненно свешиваются платья Зигетты, точно водоросли, которые вытащили из реки. Маленькая серебристая моль, та, что оставляет серебряное пятно, если раздавить ее между пальцев, перелетает с места на место, порхая над тканью. Рагу, судя по всему, не забывший былую дружбу, зимние ночи, когда он лежал в ногах у инженера, иногда присоединяется к нему и устраивается на каком-нибудь платье, взяв в привычку наполовину забираться внутрь, и тогда кот превращается в девушку, а девушка – в кота.
Субботним вечером в конце июля инженер с котом снова в комнате: Рагу тычется носом в муслиновые оборки, Жан-Батист, присев на край стола, задумчиво смотрит на церковь. Приятно видеть, что здание уже поддается. Четверть крыши еще предстоит
снести, на следующей неделе надо будет возвести леса с Рю-о-Фэр, и до сих пор еще не выкопан глубокий ров для исследования фундамента, но дело движется с приемлемой скоростью, более чем приемлемой, ибо даже месье Лафосс во время последнего визита не смог полностью скрыть свое одобрение, простоял целую минуту у окна в гостиной и лишь потом, обернувшись, (голосом, не лишенным сомнений) произнес, что министр, пожалуй, будет доволен, что его проект наконец-то осуществляется, как и подобает.Только бы горняки работали с тем же усердием и дальше! Горняки, Саньяк. Да и он сам, конечно, особенно он сам. Наконец ему удалось найти для Жанны и ее деда подходящее жилье. Четыре приличные, хорошо освещенные комнаты в первом этаже дома на Рю-Обри-Буше, напротив церкви Сен-Жосс, в нескольких минутах ходьбы от рынка. Удобно для будущей матери – для матери, ибо более нет сомнений, что Жанна ждет ребенка. Она явно располнела, груди налились. Стала выглядеть моложе. Юная, застенчивая, витающая в облаках. Нельзя сказать, что несчастная. Она им улыбается, мало говорит, кажется одновременно погубленной и спасенной – такой, наверное, когда-то виделась людям Матерь Божия. И всегда рядом с Жанной, все время ухитряясь очутиться на краю ее тени, бородатый, точно вырезанный из дерева человечек в больших сапогах – Ян Блок…
Лицо инженера расползается в зевоте. Нижней частью ладоней он трет глаза, ощущает постоянный, монотонный приказ своего тела, сердцебиение, отраженное в пульсе – это, это, это, еще это… Открыв глаза, понимает, что смотрит уже не на церковь, а на картинку на стене, гравюру с изображением венецианского моста Риальто, на его единственный высокий пролет – такой, чтобы пропускать корабли, независимо от уровня прилива, на его двадцать четыре узкие лавки со свинцовыми крышами. Картинка до сих пор висит на гвозде, в точности как в тот вечер, когда он впервые переступил порог этого дома, но прошло уже несколько месяцев, с тех пор как он ее разглядывал, с тех пор как задумывался о своих прежних честолюбивых замыслах, символом которых когда-то была эта гравюра. Мосты и дороги? Да, мосты и дороги, пересекающие Францию, соединяющие берега рек, связующие города и деревни, словно жемчужины на нитке, и потом надежный, изумительно изогнутый мост, словно дар, положенный к стенам какого-нибудь сияющего города. И сам Жан-Батист на коне, а за ним – бригады рабочих. Люди, лошади, телеги, камни. Тучи пыли. Теперь он сможет его построить. Это вполне реально. Он не сомневается в себе, ему больше не надо, нервно напрягая волю, собирать себя по частям, чтобы вдруг в один прекрасный день не исчезнуть. Но не изменились ли его честолюбивые устремления? Не стали ли они, к примеру, менее честолюбивы? А если да, то что же пришло им на смену? Похоже, ничего героического. Ничего, чем можно похвастаться. Желание начать все сначала, только на этот раз более честно. Проверять каждую мысль в свете обретенного опыта. Стоять как можно тверже в фантастической грязи мира, жить среди нерешительности, хаоса, красоты. По возможности жить смело. Смелость ему понадобится, в этом нет сомнения. Мужество, чтобы действовать. И мужество, чтобы отказаться.
Кот безмятежно наблюдает за ним с кровати из глубины собственной тайной сути. Инженер усмехается.
– Думаешь, приятель, им удастся снова затащить меня на ферму?
Потом его взгляд опять обращается к окну, к церкви, где через разбитую крышу валят клубы черного дыма. Дым поднимается, затем опускается, окутывает леса, уходит вниз до кладбищенской стены, опять поднимается, кружит в чистом воздухе, кружит, кружит, кружит и наконец устремляется на восток. Жан-Батист зовет Элоизу. Она бежит к нему через коридор.
– Они улетают! – кричит он. – Эти как их… летучие… черт! Летучие твари!
– Кто? Летучие мыши?
– Да-да. Сотни! Тысячи!
Она смотрит, куда он указывает, прищуривается, но над церковью не видно уже ничего, кроме ночной тьмы.
Глава 2
Середина августа. Рассвет в двадцать минут седьмого. Дни заметно короче. Он раздвигает ставни, рассматривает покрытые тенью дома напротив, задумывается, не глядит ли оттуда кто на него, но этого не определить. Сзади в постели шевелится Элоиза. Он спрашивает, нужна ли ей свеча, зажечь ли. Не нужна, отвечает она. Ей и так хорошо видно. Хотелось бы воды. Он находит стакан, вкладывает ей в руку, слушает, как она пьет.
На нем только та рубашка, в которой он спал. Он натягивает кюлоты, заправляет рубашку, берет чулки и садится на край кровати, чтобы их надеть. Элоиза снимает пеньюар с ширмы, куда он был повешен на ночь.
– Небо ясное, – говорит она.
– Да.
– Несколько недель не было дождя.
– Да.
– Хорошо бы прошла гроза, – говорит она, – и умыла бы улицы.
Их разговор чуть громче шепота. Он застегивает кюлоты, она удаляется за ширму. Над верхушками труб на той стороне улицы появляется тонкая золотистая полоска рассвета. Розово-золотистая, оранжево-золотистая.