Чистые и ровные мелодии. Традиционная китайская поэзия
Шрифт:
Продлит ваши годы, продлит долголетье на тысячи-тысячи лет».
Святая фея
Поэма
Чуский князь Сан с поэтом Сун Юем гулял по берегу Юнь-мэна и Юю повелел воспеть в стихах то, что случилось там, в Высокой горе Тан. В ту же ночь Юй лег спать и во сне имел встречу с той девой святой. Была она очень красива, и Юй подивился немало. Наутро он об этом князю доложил, и князь спросил: «Что ж это был за сон?» Юй отвечал: «Вечером, после обеда и ужина, моя душа пришла в смятение, неясное какое-то волнение, как будто бы мне предстояла какая-то радость… Я сам был не свой, весь в тревоге, в томленье каком-то, и не понимал, что творится со мной. В глазах у меня зарябили какие-то смутные, что-то рисующие очертанья, и вдруг мне как будто дающие что-то такое припомнить. Я как бы видел женщину, с наружностью причудливой, совсем невероятной. Заснул и во сне я увидел ее. Проснувшись же, вспомнить, что было, не мог. Пропало, да, пропало все, и было неприятно мне, так грустно-грустно… Чувствовал себя я потерянным каким-то, без души. Тогда
Князь спросил: «Скажи, какою же она тебе предстала?»
Юй сказал:
«О, роскошная! О, прекрасная! В ней все красивое – сполна! О, великолепная! О, красавица! Мне трудно до конца вам все о ней сказать! Не говоря уже о том, что в дальней древности таких никто не знал, но и средь нас живых таких не видывал опять-таки никто. То – красота редчайшего смарагда, то – вид какого-то алмаза дорогого. Не мне, не мне воспеть ее…
С ее появлением сиянье, сиянье такое явилось, как будто то белое солнце всходило, светя на стропила домов. Теперь, когда понемногу она ко мне начала подходить, вдруг стало ослепительно светло, как будто полная луна свои в меня направила лучи. Одно мгновенье, миг один, и красота ее лица вдруг зажила своею, новой жизнью. И стала так мила, да, мила, как цветок! От нее изошла теплота, да, да, теплота – как от светлого, редкого камня. Все краски, что есть, примчались и в ней воплотились… Нельзя, невозможно ее описать мне!
Когда всмотрелся б я в нее, то отняла б она собою свет очей моих… И надет на ней был превосходный наряд: роскошные ткани, атласы, шелка и вышивки в лучших узорах. Нет лучшей одежды, пленительной краски – сияют они на весь мир наш. Оправила красивый наряд свой, закуталась в накидку, пелерину. Роскоши было немало, так тонок был вкус, что она не бросалась в глаза. Ее шаги были изящны и милы-милы. Сияла собой на все помещенья дворца. Мгновенье, да, лишь миг – она изменилась! Стала изящна, как ловкий дракон, летящий на тучах высоко.
Сняла пелерину свою, сняла и накидку из газа… Омытая настоем орхидей и пахнущая чудными духами, она была приветлива, мила и хороша в прислуживанье рядом, покорна скромным пожеланьям и душу умиляла мне».
Князь сказал: «Так вот она, скажи, какая великолепная! Попробуй мне ее изобразить в поэме».
Юй ответил:
«Так, так. Извольте, хорошо.
Ах, как прекрасна и мила, мила святая фея! В ней – вся краса, которой полон мир с его двойной стихией сил. Она одета в наряд изящный, изящный, да, которым только любоваться. Напоминает колибри-птичку, когда расправит она крыло. Наружность ее себе равной не знает, ее красоте нет предела совсем. Мао Цян заслонялась своим рукавом, но не может ей служить образцом; Си Ши1 закрывала лицо, но в сравнении с нею – красоты бы лишилась своей. Она очаровательна вблизи, а издали внушительна она. Сложенья она примечательного, совсем государевой стати. Смотреть на нее – весь взор твой наполнит. И кто б мог еще к ней добавить красот! Я в сердце своем уж любил ее сам для себя и ей восхищался без меры. Но дружбы не было у нас, до теплых чувств далеко было, и не было возможности мне ей все изъяснить. Другие – никто на нее не взглянул, и Юй любовался, смотрел на нее. А наружность ее, как высокие горы, была недоступной какой-то. Ну как я могу говорить до конца? Лицо, красотою насыщенное и полное, полное ею, но строгою женской красой. А яшмовый облик ее в себе заключал теплоту и живительно-сочное нечто. Зрачки ее глаз лучились каким-то духовным, духовным великим свеченьем, и взгляд блистал красотою – лишь любоваться на него! Брови красиво срослись и вздымаются бабочкой, бабочкой моли, а красные губы так ярки, что выглядят киноварью. Так все естественно в ней густой, как вино, как вино, красотою; воля же стремится к спокойному тону, который проникнут весь сдержанностью. Она так мила, хороша, затворясь в покойный, покойный чертог свой, но так же проста и свободна, когда она вновь на людях. По праву ей нужен высокий чертог, чертог, чтоб идею ее развивать в нас. Порхая, она свободно ступает, не зная стеснений, с открытой душой. В движеньях своих, как дымка, как дымка, легка, и шаг ее нетороплив, и, касаясь крыльца, дорогими камнями позванивает. Направляясь к алькову, где я, она долго, да, долго, внимательно смотрит, и мне кажется – струи волны готовы стать валом. Стояла, качаясь, склоняясь в нетвердой походке своей. В бесстрастном и чистом спокойствии вся, в спокойствии вся; мила и чиста; и в сосредоточенности всего существа не знает она надоедливой позы. В походке свободной своей она двигалась, двигалась все слегка лишь; и что она думала, вряд ли я мог догадаться. Казалось, хотела приблизиться, да, но вдруг отходила подальше; как будто совсем подходила – и снова назад оборачивалась. Я поднял свой полог, ее приглашал, приглашал для объятий, желая всю душу свою отдать на любовную страсть. Но в ней целомудрие было и чисто, да, чисто и строго, и кончилось тем, что ко мне обращен запретительный жест. Ряд милых слов, да, милых слов в ответ; и изошло тогда благоуханье от уст ее, что орхидеев цвет. И дух мой слился с нею, да, слился с нею, в таком общенье раскрылось сердце к радости в любви. Лишь бог, что у меня в душе, проник в нее, но почвы не нашел в ней: в душе живой – там еле-еле жизнь, и никакой нет нити. Уста готовы согласиться, чтоб не делить, чтоб не делить на ты и я, со вздохом громко прозвучали в ней жалость, скорбь. В лице был легкий гнев, да, гнев, натянутость виднелась; нет, не могла себя проступком запятнать…
И вот она теперь, дорогим убором шевельнув, зазвучала своим фениксом из яшмы. Платье оправила строго и сделала строгим выраженье
лица. Обратилась к дуэнье своей, отдала приказанье визирю. Я любви ее не узнал, и она, распростившись, уже уходила. И все отступала, себя выводя и не разрешая сближенье с собой. Казалось, уйдет, но все же не ушла; идя же, как будто ко мне обернулась. Глазами скользнула, взглянувши слегка, но ярко горел ее взгляд, что она мне дарила. И то, что в душе ее было, и то, что хотела сказать, все разом наружу прорвалось – и я не могу описать. Я думал: уже расстаюсь – и не мог оторваться, однако; в душе моей бог в испуге метался своем. Прощальный привет и поклон не нашелся я сделать и слов до конца не сказал никаких. Хотел бы на миг лишь один задержать, но фея святая сказала мне лишь: „Тороплюсь*. Все сместилось в душе, и ранен был дух мой; все перевернулось во мне, потерялся, не знал, что со мною. В мрачном сознании я как-то забылся, смутным умом я не знал уж, где я. В душе моей, одной душе, была моя, моя любовь. Кто тот, скажите мне, кому могу я это поведать?В горе, унынии страшном, лью слезы и вплоть до утра ищу я ее, мою фею».
Дэнту-сладострастник
Поэма
Вельможа Дэнту, неся службу у князя чуского Сян-вана, старался очернить Сун Юя и говорил: «Юй – вот какой: с виду – наружностью – он тихий, спокойный красавец; много во рту у него ловких словес, что не всякий, пожалуй, поймет… Меж тем он по натуре сладострастник, и я б хотел, чтоб государь с ним вместе не входил, не выходил из апартаментов дворца, лежащих позади парадных».
Князь об этих словах Дэнту спросил Сун Юя. Юй сказал: «Что я по наружности, внешности, спокоен, выдержан, красив, то это мне дано от неба. Что у меня во рту много ловких словес, что не всякий, пожалуй, поймет, то этому учился я у своего учителя. Но что касается того, что женолюбив, мол, я и сладострастник, то этого, скажу вам, государь, во мне нет совершенно».
Князь сказал: «Ты не любитель женщин, вот как! Есть у тебя на это что сказать? Коль есть, останься у меня, коль нет, в отставку уходи».
Юй сказал:
«Красавиц нашей Поднебесной нет лучше, чем у нас здесь, в Чу. Но средь очаровательниц из Чу нет равных, государь, живущим у меня в селе; а из красавиц на селе нет равных, государь, дитяти моего соседа. А дочь соседа моего вот какова: прибавить один только дюйм ей, так будет она уже слишком длинна; убавить ей дюймик один лишь, так будет она чересчур коротка. Белил на лицо положить ей, так будет излишне бела; румян ей придать, так будет излишне красива. Брови у ней – что крылья у зимородка; кожа у ней снег белый мне напоминает. Талия – вроде рулона чистейшего шелка; зубы у ней – словно держит во рту она раковинки. И стоит ей ласково так улыбнуться – с ума сведет весь город (как Янчэн), в неистовство введет другой (как, например, Сяцай).
И тем не менее вот эта девушка все лезет на забор и на меня все смотрит, государь. Так длится третий год, а до сих пор я все не соглашаюсь. А вот Дэнту, тот не таков. Жена его с лохматой головой, с кривулей вместо уха и боком как-то ходит, сутулая какая-то. Да ко всему тому парша у ней и геморрой. Дэнту ж обожает ее и дал ей родить пятерых. Вы хорошенько взвесьте, государь, который же из нас двоих любитель женщин, сладострастник настоящий?»
Как раз во время разговора из Цинь пришедший Чжан Хуа, вельможа тамошний известный, стоял тут рядом с ним. Он выступил вперед и так сказал об этом государю: «Сейчас перед вами Сун Юй хвалил непомерно соседскую деву, которая, думает он, своей красотою дурачит и сводит с ума. Не так ли, ведь правда? Я сам, государь, считаю себя соблюдающим честь и порядочность деятелем, но должен сказать, что в сравненье с ним не иду. И все же я думаю так, что какая-то девка из чуской глуши навряд ли заслуживает, чтоб о ней здесь вести разговор перед лицом великого монарха. А я, государь, по убожеству, скромности личной, о том, что я видел своими глазами, пожалуй, не смею сказать».
Князь сказал: «Аты попробуй и скажи, дай скромному величеству послушать».
Вельможа ответил:
«Слушаю-с, слушаю-с! Я, ваш покорнейший слуга, когда-то в юности своей свершал далекие поездки и повидать успел все девять областей Китая. Своими ногами прошел я все важные местности и города во всех направлениях света. Я вышел прямо из Синьяна, я веселился, знаете, в Ханьдане, и я разгуливал привольно по Чжэн и Вэй, по берегам и Цинь и Хуэй.
Однажды – было то весной, весна была уж на исходе и подходило дело к лету, и даже к полному разгару. Пели чудесно дрозды… И девушки толпой пошли по тутовым делам. А красавицы этой деревни в цветущей, чудесной своей красоте сияньем каким-то полны, прекрасные статью своей и фигурой, лицом прямо очаровательны были; и их лицу не нужно было ни румян, ни украшений. Я, государь, взглянул на самую красивую из них, привел канон стихотворений и так сказал: „Иду по большой, да, по большой, я дороге, тебя за рукав потяну". И я ей поднес роскошный цветок, в словах выражаясь весьма прихотливых.
На это невинность моя смущеньем ответила мне, свой взор на меня поднимая, ко мне же не шла. Затем в замешательстве полном своем движение сделала, чтоб подойти, на меня, тем не менее, уж не смотрела. Ее настроение было насыщено чем-то, движения стана же какие-то мало понятные мне. То потупляя взор, то поднимая взор, она смотрела так и этак… А по устам заметно было, что довольна, и на губах была улыбка. Украдкой взглянув на меня струею очей, она привела в ответ все тот же канон и сказала: „Разбуженный ветром, ветром весенним, который уже распустил всю свежесть и красоту, в чистом святом воздержании жди, знай и жди, чтоб дать мне любезную весть о себе… А если одаришь меня вот так, да, так, то лучше б, право, мне не жить". И, сказав это мне нерешительно как-то, она отказалась, отвергла меня.