Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Чистые воды бытия
Шрифт:

Среди пернатых оживление. Февраль решил натопить баньку, для чего и призвал в помощники солнце, дабы натаскало оно воды. Запарилось светило, жидит сугробы, плавит, а оне всё мимо текут. В овраги вода-то хотя набирается, да по канавам по-змеиному ускользает, оттуда на путь-дорогу, что стоит-постаивает, пузыриться квашнёю до вечера, а там уж, незамечена, под пухлым прищуром месяца делается холодна, густа, сомнительна от того, что не удержаться на ней.

Мороз этот ночами, понятно, не пущает дальше. «Т-пру! Стой! Не велено!» — осаживает он водицу, отчего та замирает, прижав прозрачные холодные уши… Ну, а утро опять за своё, вынуждает солнышко засучить рукава. И так уж оно старается, — тонки горячи

рученьки мочит, серы сугробы мнёт, сок снежный добывает, наполняет овражки доверху, канавки по колено, дорожки — так только, прикрыть камешки, сор смыть, да сравнять колею с обочиной, ибо тяжко проезжающим, а пешим и того плоше.

Для синиц то времечко в радость, у них, синиц, банный день, а то — неделя. Выбирает каждая птица по ледяной купели, так, чтобы поглубже, да с пологим рыхлым бережком. И, — ну с разбегу в водицу. Хоть и холодна она, да мягка. И уж плещется синичка до мокрых пёрышек, а как смоет с себя последнюю соринку, слабнет от удовольствия. Сядет на веточку, что пониже и поближе, отжимает одежонку досуха, а после машет крыльями быстро, согревается ещё скорее.

Улыбается лес синице, будто его самого щекочет вода промеж пальцев корней, смеётся над сойкой, что глядя на синичку, шустрит, летку-еньку на шпалах пляшет, но следовать её примеру не торопится. Сойке мочить перья не к спеху, весны с летом ждёт, и уж тогда… А покуда — февраль.

О.П Беляево 1848–2024

На исходе первой половины девятнадцатого века, в приличном отдалении от больших и малых городов, посреди леса вырос, будто гриб на поляне, полустанок. Неподалёку от него некогда существовал монашеский скит, но от него осталась лишь тяжеленная гранитная плита, по которой и ровняли при строительстве насыпь. Борозда рельс Николаевской железной дороги поделила полустанок надвое, и не было в том никакого злого умысла. «Так повелось», — говорят про такое старики, а за ними и их внуки с правнуками, — в память о дедах, да в подтверждение незыблемости многих в этом мире вещей. Причину обычая — селиться по обе стороны чего-либо, — то ли оврага, то ли реки, то ли дороги, — угадать немудрено: люди повсегда жмутся друг к дружке, в тот же час храня каждый свой покой. Хозяйствуют, имея друг друга в виду, на случай вспомоществования, либо горя, что совместно легче снести, или для поры неких радостей, кои во много раз сильнее, ярче, коль их пламя раздувает сопереживание соседей со сродниками, а то и проходящих мимо посторонних со странниками.

Отцы семейств, что служили на железной дороге кто стрелочником, кто рабочим, кто обходчиком, раньше ходили на работу помногу вёрст из ближайших деревень, либо теснились в бараках, навещая семьи только по праздникам. Теперь же им не приходилось жить в тоске и беспокойстве по домашним, появилась возможность быть с ними рядом, видеть, как растут дети, какой нежностью сияют глаза жён им навстречу. Ребятишки крутились подле родителей, а жёны, — которые трудились бок о бок с мужьями, а которые поджидали дома с крынкой тёплого молока, горячей в печи картохой и хлебом.

Подле домов вскорости распахали под огороды землю, крутобокие коровы паслись на берегах речки, что промыла себе путь от посёлка Московка до реки Воронеж и не могла обойти эти места, домашние свиньи прогуливались с местными кабанами в ближайшей дубраве, а после поросились помногу и водили поросят подъесть румяной падалицы… И чего тут только не росло! Арбузы и те подводами возили на продажу, не то обычный овощ!

Из тех времён до настоящего, на исходе девятого колена7 на полустанке осталось людей меньше двух десятков. Летом наезжают дачники из пра-пра-правнуков, а вот живности, кроме котов и трёх собак уже нет никакой. Последний курятник опустел из-за лиса, что не спросясь зачастил в гости.

Днями здесь тихо. По вечерам ещё тише. В ночи окликают друг друга филины. Впрочем, свет в окнах

даёт надежду на то, что люди, живущие на земле своих предков, пересидят тех, чиновных, которые глядят на них с презрением из окон кабинетов, и принуждают бросить всё, уехать, оставить на съедение времени и разрухе свои дома.

Но ведь нехорошо эдак-то, неправильно. Сей полустанок — тоже Родина, та малая её часть, тот ручей, что питает реки больших городов.

* * *

По запертому на замок чердаку кто-то ходит, топая громче громкого.

— Хозяин8… — щерится старик к потолку.

— Ага, ага! — кивает головой супруга и тянется налить в миску драгоценного, привезённого из города голубоватого молока. — Жаль, не своё. — грустит она.

— Жаль. — соглашается с женой старик, и прислушиваясь к звуку проезжающего поезда, добавляет, — Московский. Как по часам.

Всякому — своё…

Бьёт февраль колотушкой мороза. Полагает, что «от сих» и до самого горизонта, а выходит, что по деревам. Замахнулся было от плеча, с размаху, да вовремя одумался, ходит теперь, бурчит нечто под нос и стукает полегоньку, нежно почти. Знать, усовестился. С ними, с деревьями, теперь нельзя абы как, надобно бережно, дабы дотерпели стволы до весны.

Ведомо февралю, что озябли деревья. Не без его в том вины. Хотя… тут как посмотреть, вроде как сообща сладили, расстарался не один, а сотоварищи.

Сперва полуденному ветру вздумалось протереть окошко небес, захотелось поглядеть, что там, выше, делается. Покуда тёр, сквозь прогалину, ему навстречу — солнышко трясёт рыжими волосами, также крадётся и подсматривает с той стороны. Вишь, интересно ему сделалось — что без него, да как.

А деревья и рады свету, теплу, по зимнему-то погодью. Насмотревшись на синиц, кинулись в объятия солнечных лучей, как в омут, да сразу разомлели, посрывали с себя одёжу из меха мха, не подумали ни про мороз, ни про заморозки. Стоят теперь раздеты почти, тулупы мха в клочья на снег, а лоскутки разнесло ветром по всему лесу — бери, кто хочет.

Кожанки наста полян, и те облупились было, на дерева глядючи, да хватило ума удержать в себе подкладку снежного пуха. Эти ничего, перетерпят до весны.

Обернулась земля вокруг себя через западъ9, через то место, где солнце заходит за горизонт, и опять в опочивальню. Рано, говорит, пробудилось, не выспалось. Тут уж настал черёд мороза, осерчал — застучал шибче, так что затрещали кости леса.

А из-под серого потолка облаков машут дубраве вОроны, насмешничают: «Охолони! Рано разоблачаться до исподнего! Тут тебе не то… Пока суть да дело, где земля обрита наголо, там уж будет почти что лето, а у тебя за пазухой — ещё зима…»

Вот и выходит — всякому своё правило, а календарь, хотя и хорош, да супротив естества он так — листы с цифирью, и от них ни холодно, ни жарко, разве что бумажкой в печь… И то — поглядим, каковым он себя покажет там.

То решать не нам…

Всё чаще и чаще, по дороге из недавнего детства в небытие, на бегу и при неслучайном, как водится, случае встречи со старыми знакомыми, на вопрос: «Где наши все?» они скучнеют из-за того, что эта фраза вырывает их из суеты самообмана:

— Где? Ты про кого? Если про Пашку, то он уже не с нами…

— Давно?

— Давненько.

— А Серёга?

— Накануне… ну, ты, понимаешь, звонил из больницы, мы долго разговаривали…

А под конец он сказал, что если не ответит, то это уж всё.

— А Шурик?

— Хотели пообедать вместе.

— Ну, и?!

— Не проснулся.

— Почему?! Что случилось-то?!

— Я не спрашивал. Да и какая теперь разница.

— Чего мне-то не сообщили?

— Не знаю. Не до того было, наверное.

Поделиться с друзьями: