Чочара
Шрифт:
– Вы знаете, что сделали эти турки, которыми вы командуете? Вы знаете, что они осмелились сделать в святом месте, на глазах у мадонны? Скажите, вы знаете, что они сделали?
Они вроде ничего не поняли и удивленно посмотрели на меня: один из них был брюнет с черными усами и красным лицом, которое того и гляди лопнет от здоровья, другой был бледный и хрупкий блондин с голубыми близорукими глазами. Я опять закричала:
– Они испортили мою дочь, вот эту мою дочь, да, они ее испортили на всю жизнь... Это был ангел, и лучше бы они убили ее, чем сделать с ней такое. Вы знаете, что они с ней сделали?
Брюнет поднял руку, как бы желая остановить меня, и сказал по-итальянски, но с французским акцентом:
– Мир, мир. Я закричала:
– Да, мир, хороший мир принесли вы нам, сукины дети!
Блондин сказал что-то брюнету, наверно, что я сумасшедшая, потому что он ткнул себе пальцем в висок и улыбнулся. Тогда я совсем потеряла голову и заорала еще громче:
–
Я бросила на землю коробку с консервами и подбежала к Розетте, которая стояла чуть-чуть поодаль, неподвижная, с коробкой на голове. Розетта не шевельнулась, даже не посмотрела на меня, а я рванула на ней юбку, подняла вверх, обнажив ее красивые белые ноги, прямые и прижатые одна к другой, я помнила, что вытерла на ее ногах кровь, разве что осталось немного, и вдруг я увидела, что кровь опять течет у нее по ногам, струйка крови спускалась по одной ноге до самого колена; кровь была такая красная, живая и блестела на солнце.
– Вот, глядите, сумасшедшая я или нет?
– закричала я, удивленная и испуганная видом этой крови. В тот же момент я услышала, что автомобиль быстро проезжает мимо, а когда разогнулась, он уже исчез за поворотом дороги.
Розетта стояла, не шевелясь, как статуя, с сжатыми ногами, поддерживая одной рукой коробку на голове, и вдруг я подумала, что от страха она сошла с ума. тогда я оправила на ней юбку и спросила:
– Доченька моя, почему ты не говоришь ничего? Что с тобой? Скажи что-нибудь своей маме.
А она мне ответила спокойным голосом:
– Это, мама, ничего. Это так и должно быть, кровь уже останавливается.
Я вздохнула с облегчением, потому что и вправду решила, что она от всего этого станет дурочкой. Я опять спросила у нее:
– Ты можешь пройти еще немного? Она ответила:
– Да, мама.
Я поставила коробку на голову, и мы опять пошли по дороге.
Мы прошли еще около километра, затылок у меня болел так сильно, что иногда мне становилось худо, в глазах у меня все чернело, как будто солнце вдруг переставало светить. Наконец за поворотом дороги мы увидели поросший лесом холм, на вершине которого стоял шалаш, точно такой же, в каких в Сант Еуфемии крестьяне держали скот. Я сказала Розетте:
– Я больше не могу, да и ты, наверное, очень устала Пойдем к этому шалашу; если в нем живут люди, то, может, они разрешат нам переночевать у них. А если и там никого нет, еще лучше: мы останемся там на сегодня и на завтра и, как только немного оправимся, пойдем дальше.
Розетта ничего не ответила, это у нее теперь вошло в привычку, но я уже больше не волновалась, потому что знала, что она не сошла с ума, а просто сама не своя, и это понятно после того, что с ней случилось. Я чувствовала, что Розетта не такая, как раньше, что-то изменилось в ней не только физически, но и вообще она стала совсем другая. И хотя я была ее матерью, я не имела права спрашивать ее, о чем она думает, и могла выразить свою любовь к ней, только оставив ее в покое.
Мы свернули по тропинке, которая вела сквозь кустарник к шалашу, и, поднимаясь все время вверх, дошли, наконец, до вершины. Как я и думала, это был шалаш пастухов, с каменными стенками, соломенной крышей, спускавшейся почти до самой земли, и деревянной дверью. Мы поставили наши коробки на землю и попытались открыть дверь, но это нам не удалось, потому что дверь была сделана из толстых досок и заперта на задвижку с большим замком. Даже мужчина не справился бы. Когда мы стали трясти дверь, изнутри послышалось блеяние, такое слабое, потом еще и еще; похоже было, что блеют козы, но не громко и сердито, как они обычно блеют в темноте, просясь наружу, а слабо и жалобно. Я сказала Розетте:
– Хозяева этого шалаша заперли коз, а сами убежали Надо как-нибудь выпустить их.
Я обошла шалаш с другой стороны и стала срывать солому с крыши. Это было очень трудно, потому что солома слежалась от дождя и времени, а кроме того, каждый сноп был перевязан ветками и лозами. Но, вытаскивая по кусочку и распутывая лозы, мне все же удалось снять несколько снопов соломы и проделать довольно большую дырку над самой стенкой. Не успела я проделать эту самую дырку, как в нее просунулась козья головка, белая с черным; коза поставила передние ноги на стенку и смотрела на меня своими золотистыми глазами, жалобно блея. Я позвала ее:
– Ну, иди сюда, красавица, прыгай.
Но тут же поняла, что у нее не хватит сил, чтобы прыгнуть, потому что козы столько времени голодали, и без моей помощи им не выбраться оттуда. Я еще больше расширила дырку, а коза стояла, поставив ноги на стенку, и, глядя на меня, тихо блеяла; я схватила ее за голову и шею, подтянула вверх, а она собралась с силами и сама прыгнула со стенки. Вслед за первой в дырку полезла вторая коза, которую я тоже вытащила из шалаша, а за нею третья и четвертая. В дырке больше не появлялось коз, но изнутри все еще доносилось блеяние; тогда я расширила дырку и влезла в шалаш. Под самой дыркой стояли два козленка, они были такие маленькие, что не могли выпрыгнуть через дырку. В углу лежало что-то белое, я подошла ближе и увидела
белую козу, неподвижно лежавшую на боку. Рядом с козой на поджатых ножках лежал козленок и сосал ее молоко. Я сначала подумала, что коза лежит неподвижно, потому что кормит козленка, но, подойдя ближе, увидела, что коза сдохла. Я поняла это по тому, как лежала ее голова, рот был полуоткрыт, а в углах рта и по глазам ползали мухи. Коза сдохла от голода, а козлята были живы, потому что сосали молоко до последнего издыхания козы. Я взяла козлят и по одному вытащила из шалаша. Четыре козы, которых я освободила первыми, уже жадно и без разбора объедали листья с окружающих кустов, козлята присоединились к ним, и скоро все они исчезли меж кустов. Но их блеяние доносилось до нас все яснее и громче, как будто еда возвращала им голос и они хотели сообщить мне, что теперь уже чувствуют себя лучше и благодарят меня за то, что я спасла их от голодной смерти.С большим трудом я вытащила дохлую козу из шалаша и оттащила ее как могла дальше, чтобы не слышать вони. Потом собрала надерганную из крыши солому и постелила ее в углу шалаша, в тени: это была наша постель. Покончив с этим, я сказала Розетте:
– Я прилягу на солому и немного посплю. Может, ты тоже ляжешь?
Она ответила:
– Я лучше посижу на солнышке.
Я ей ничего не сказала и легла на солому. Я лежала в тени, но сквозь дыру в крыше мне видно было голубое небо; солнечный луч проникал в шалаш, падая на пол, весь покрытый черными козьими катышками, блестящими и похожими на ягоды лаврового дерева; в шалаше стоял приятный запах хлева. Я чувствовала себя совсем разбитой и про себя подумала, что усталость мешает мне по-настоящему горевать о том, что случилось с Розеттой. Мне это казалось просто невероятным и нелепым: я видела перед собой ее красивые белые ноги, плотно прижатые одна к другой, с напряженными мускулами, когда она стояла неподвижно посреди дороги, а по ее ногам текла кровь и один ручеек доходил до колена. И чем больше я думала об этом, тем меньше понимала, как это могло случиться. Наконец я заснула.
Я проспала не больше получаса, вдруг меня как будто кто-то дернул, я проснулась и стала звать Розетту. Мне никто не ответил, вокруг стояла такая тишина, не слышно было даже блеяния коз, они уже, наверно, ушли далеко. Я позвала еще раз, опять молчание, тогда я начала волноваться и вылезла из шалаша: Розетты не было. Я обошла вокруг шалаша, но увидела только коробки с консервами, Розетты не было нигде видно.
Меня охватил ужас, я подумала, что Розетта со стыда и отчаяния решила уйти от меня, может, даже пошла на дорогу, чтобы броситься под проходящую машину и покончить с собой. Дыхание остановилось у меня в груди, сердце колотилось так, как будто вот-вот выскочит, я стояла возле шалаша и звала Розетту, оборачиваясь во все стороны. Мне никто не отвечал; да и кричала-то я не особенно громко: от волнения я потеряла голос. Тогда я побрела сама не зная куда, напрямик через кустарник.
Я шла по пыльной тропинке, которая то расширялась, то переходила в еле заметный след меж высоких кустов. Тропинка привела меня на скалу, отвесно спускавшуюся к шоссе. Там росло дерево, а сама скала была похожа на большую скамейку, с которой можно было видеть кусок дороги, извивавшейся вдоль узкой равнины, а за дорогой - русло потока, разделявшегося на два или три рукава, которые текли между белых камней и травы. Сев на скалу и наклонившись, я увидела внизу Розетту; теперь мне стало ясно, почему она не отозвалась на мой зов: она была уже далеко, в середине русла потока. Шла она вперед медленно и осторожно, прыгая с камня на камень, чтобы не замочить ноги; увидев, как она идет по руслу, я сразу поняла, что ее привело сюда не отчаяние и не душевные переживания. Она остановилась там, где поток был довольно глубокий, опустилась на колени и нагнулась к воде, чтобы напиться. Розетта попила, поднялась, внимательно осмотрелась вокруг, затем задрала платье до самого живота, оголив ноги; я находилась от нее очень далеко, но и отсюда мне показалось, что я вижу на ее ногах темную полосу засохшей крови, спускавшуюся ручейком до колена. Она присела расставив ноги, и я увидела, что она берет в пригоршню воду и подносит ее к низу живота. Она склонила голову к плечу и мылась, не торопясь, спокойно и, как мне показалось, совершенно не заботясь о том, что солнце ярко освещает ее стыдное место. Значит, все мои предположения, подсказанные страхом, оказались неверными: Розетта спустилась к потоку только для того, чтобы подмыться; должна сознаться, что это открытие причинило мне боль и разочарование. Я, конечно, не хотела, чтобы она покончила с собой, даже подумать об этом мне было страшно; но, когда я увидела Розетту на берегу потока за таким занятием, меня охватил страх за будущее. Мне показалось, что Розетта уже покорилась своей новой судьбе, которая началась для нее в церкви, где варвары лишили ее невинности, и что ее упорное молчание было скорее признаком покорности судьбе, чем отчаяния. Потом, когда это мое первое впечатление, к сожалению, подтвердилось, я поняла, что в эти несколько мучительных минут моя бедная Розетта не только физически, но и духовно стала женщиной черствой, опытной, полной горечи, женщиной, сразу узнавшей всю грубость жизни.