Чрезвычайное
Шрифт:
– Садитесь, Анатолий Матвеевич.
– Потянуло поговорить, Петр Петрович.
– Ну и славно. Только что сидел тут у меня один, любопытная личность.
– Я-то его знаю, а вот где вы с ним познакомились?
– Пришел, сел, и познакомились... Ко мне ведь каждый вечер кто-нибудь приходит, каждый вечер с кем-нибудь знакомишься, - пояснил Ващенков.
– И по ночам нет отдыха.
– А что такое отдых? Сидеть сложа руки? Прятаться от людей? Такого отдыха я бы не выдержал. Представьте себе: принимаешь посетителей, связываешься о колхозами, звонишь, отвечаешь на звонки, вызываешь, указываешь, словом - работаешь. И вот рабочий день кончается, и вот вокруг тебя тишина и пустота. Невольно приходит в голову - ты нужен людям только потому,
– Ващенков закурил, осветив на секунду свое лицо. Оно было обычным, лишь чуть, быть может, размягченным.
– Ко мне не являются по вечерам ни Лубков, ни Коротеев, ни кто-либо из моих сотрудников, - продолжал он неторопливо.
– Нет, они тоже считают - вечер и ночь для секретаря райкома святы, он должен отдыхать. А идут те, кто боится секретарши у дверей чинного кабинета, письменного стола... Вчера была одна старушка... Троих сыновей вырастила, всех троих на фронте убило, теперь с пенсией волынят... Вчера - старушка, сегодня - этот Коротков. Вчера просили похлопотать о пенсии, сегодня - устроить на освободившееся место в Дом культуры. Вчера пришлось выслушать старушечьи причитания, сегодня мне декламировали с пафосом: "Король - и до конца ногтей король!.."
Ващенков замолчал, затягиваясь папиросой.
– О детях много рассказывают. Больше половины всех историй связано с детьми. Коротков, кажется, побаивается своего сына... Эх, дети!..
– Ващенков помолчал, обронил: - У меня дочка умерла. Сейчас бы училась в десятом классе.
– Я тоже сына потерял... Под Великими Луками убили, в сорок третьем, - сообщил я.
– Вот как. А мне почему-то казалось, что вы, Анатолий Матвеевич, благополучно прошли по жизни.
– Жизнь-то была довольно долгой, всякое случалось... А впрочем, если мне удастся сделать то, что сейчас задумал, перед смертью буду доволен своей жизнью.
– А если не удастся?
– спросил Ващенков.
– Не удастся, значит, была только подготовка, а настоящего, главного, для чего жил, не случилось. Обидно.
– Даже так?
– удивился Ващенков.
– Сорок лет работы, и все они - только подготовка.
– Я, видать, не из тех, кому суждено свершить на веку многое. Есть писатели одной книги, есть поэты одной песни, есть ученые одного открытия.
– И сколько еще лет понадобится, чтоб кончить то, что задумали?
– Кончить? Нет, конца не будет. Начать, заставить поверить, что нужно, что без этого не обойтись, - а конца нет...
Ващенков опять замолчал. В домах за площадью потухли окна, смолкли песни на улицах, торжественный, сказочно завороженный раскинулся под луной наш неказистый, бревенчатый город. Возвышаясь над крышами, стояли в каменной дрёме колокольни старых церквей. И сейчас не заметны были дряхлость их куполов, облезлость стен - молоды и величавы, словно и не было тех разрушительных столетий, что прошумели над ними.
– Рассказывайте, Анатолий Матвеевич, - нарушил молчание Ващенков.
– Вы же не просто пришли поболтать со мной, тоже принесли что-то.
– Только что видел Морщихина, - сказал я.
– Догадываюсь.
– Не хочу снимать его с работы...
Ващенков не пошевелился, сидел ссутулившись, опираясь локтями на колени.
Невольно приноравливая свой голос к ночной тишине, я начал рассказывать. Морщихин более двадцати лет трудился в школе, работал не хуже других, не упрекнешь - хорошо преподавал. Ни по моральным, ни по государственным законам не имеем права обездолить только за то, что он верующий. Если б его пребывание в школе грозило опасностью, я бы готов поступиться законами... Сейчас он не пропагандирует во славу божию - связаны руки, а снимем с работы - руки развяжутся, обиженный, с венцом мученичества на челе, он будет жить рядом со школой. Он не Серафима Колышкина,
в пользу господа станет орудовать не одними изречениями из Ветхого завета, а теорией Лобачевского...– Открытие, что он верующий, теперь ведь не останется секретом?
– спросил Ващенков.
– Нет, конечно.
– Ученики тоже об этом будут знать?
– Рано или поздно узнают.
– А так как верующий учитель, - продолжал спокойно Ващенков, - явление редкостное, чрезвычайно любопытное, то те же ученики сперва исподволь, потом смелей начнут тормошить Морщихина: "Как вам представляется господь бог? Как вы понимаете мировой дух?" Будут спрашивать?
– Скорей всего - да, - согласился я.
– А Морщихин вынужден будет отвечать. Не станет же он кривить и в угоду нам отрекаться от своих убеждений. Хочет он того или нет, а станет чистой воды пропагандистом во славу религии.
Я задумался: все так, Морщихин скорей согласится бросить работу, чем покривить душой, отречься от веры. Все так, но... И я решительно заявил:
– Пусть ведет себя, как ему угодно.
– Пусть станет божьим агитатором в стенах школы? Что это значит?
– Это значит, Петр Петрович, что в нашу силу я верю больше, чем в силу Морщихина. Он будет говорить свое, мы - свое. Кто - кого. Разве плохо, если ученики не просто на слово, а в результате каких-то столкновений, подталкивающих на размышления, примут в конце концов наши, а не морщихинские взгляды на мир?
– А вдруг не наши, а чужие?
– Это вдруг исключено.
– Почему?
– Силы не равны. С одной стороны Морщихин, с другой - все учителя. А среди них есть и умные, и талантливые - не чета Морщихину. Не выдающаяся личность, а скромная посредственность выступает против коллектива. Разве можно сомневаться, что победим мы.
И снова Ващенков надолго замолчал, глядел в землю и думал.
– Хорошо, - сказал он наконец.
– Предположим, что вы убедили меня. Но этого мало...
– Что же еще? Вы партийный руководитель района, вы сила, с которой считаются.
– Но есть сила более внушительная.
– А именно?
– Общественное мнение. Представьте: директор школы не принимает прямых мер к верующей ученице-комсомолке, он прикрывает своей грудью учителя с враждебными убеждениями, вместо того чтобы пропагандировать, проводит какие-то отвлеченные диспуты о "физиках" и "лириках" или, еще того нелегче, собирается вести разговоры о бессмертии души. С точки зрения неискушенного человека, это чудовищно. Не только Лубков, но и многие другие станут считать вас чуть ли не тайным пособником поповщины. Родители испугаются за судьбу своих детей. На вас обрушится такой ураган негодования, что можно не сомневаться - не устоите на ногах. И мало что изменит, если секретарь райкома Ващенков станет на вашу сторону. С общественным мнением не справится ни один авторитет. Сначала будут недоумевать, потом с тем же возмущением обрушатся на меня. Дадут знать в область, а в области сидят не святые провидцы - самые обычные смертные. Поставьте меня или вас на их место; разве мы не возмутились бы фактом - святошу учителя директор школы пригревает, а секретарь райкома ему потворствует. Да гнать в шею и директора и секретаря райкома! Общественное мнение против нас! Вы понимаете, чем это пахнет?
Я снова почувствовал под сердцем сосущую тяжесть. Близко от меня пытливо сквозь темноту уставились глаза Ващенкова. Я не вижу, а скорей чувствую их сумрачный блеск.
– Что делать?
– спросил я.
– Отступать? Поднять руки?
– Нет. Попробуйте убедить общественность. Я предоставляю вам такую возможность.
– Убедить? Как?
– На днях созовем бюро райкома партии с активом. Соберутся не обыватели, нет, люди, которые ворочают жизнью района. Выступите... Выпустим Лубкова, выпустим вас... Два выступления, два взгляда. Сумейте убедить. Если убедите, все задумаются - не один человек поверил, а десятки, причем люди авторитетные, цвет района, - значит, нельзя просто отмахнуться от того, что предлагает директор школы.