Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии
Шрифт:
Тут же возник пузатый грузин, держащий за ухо тощего усатого, прыщавого, тоже грузинского, паренька лет семнадцати. Второе ухо паренька было неправдоподобно красное.
— Писки прицарапывает, — сказал грузин, не удивившись Линдебергу, и поднял огромный палец: — Ну где ни увидит, там прицарапает, и притом неправдоподобного размера. Исправление намечаешь? Ну иды! — Грузин царским жестом отпустил подростка, откуда-то из-за клеток достал флейту и заиграл. Под эту флейту, под кричащего петуха у огромной плиты они выпили почему-то по рогу вина, закусили печенкой прямо с невероятной величины скворчащей сковороды,
— Вы забыли меня и свой зонтик, — раздраженно сказала Соня.
Рванулись навстречу золотые ажурные арки в лампочках, пустая карусель с одинокой женской фигурой на верблюде, курсант с палашом в снегу.
— Ах-ах-ах!
Флажки, малахитовый застывший фонтан, огромная фигура Сталина со спокойно поднятой рукой, на которой искрился голубой снег, вздыбленный в небо дом-гора, ворота, огонь, счастье, свобода.
— Свобода, — сказал Линдеберг и поцеловал Сонину руку, — свобода, Вася.
— И под звездами балканскими, — затянул вдруг Вася.
— Ты в Болгарии был?
— Был.
— И в Берлине был?
— И в Берлине.
— Как же ты успел, Вась?
— Да в госпиталях не лежал…
Василий прибавил скорость. Город рванулся навстречу в переплетениях огней. Машину бросало, нестерпимо брякало где-то под цистерной ведро.
— Осторожно, осторожно…
— Смелого пуля боится, смелого любит народ… — не то орал, не то пел Василий.
Опять пошел густой снег, закрыл стекло, будто шторой. Маленький дворничек с визгом пробивал в этой шторе щель. Неожиданно тряхнуло. Соня пронзительно завизжала, схватила Линдеберга, зачем-то закрыла ему сумочкой лицо и глаза. Сквозь дужку сумочки Линдеберг увидел, что стекла больше нет, а с ним и снега, уже после почувствовал удар, машину повернуло, он увидел несущиеся прямо в глаза гирлянды лампочек, борт грузового трамвая, ощутил другой удар и тяжелые всхлипывания воды в цистерне за спиной. И внезапно стало так тихо, как не бывает на земле.
— Тю, — сказал Вася, — ах, незадача, Александр. Все едино, доконал меня сегодня Бог. Сажусь… Эту водку не закутаешь… — и, выскочив, маленький, кривоногий, побежал вдоль машины.
— Вылезайте, ну вылезайте же, — Соня рвала Линдеберга за рукав.
— А он? — голова и нос болели, на плечи навалилась тяжесть. Линдеберг плохо соображал.
К машине бежали люди, подбежав, чего-то смеялись.
— Пойдем, идиот, — вдруг зло выдохнула Соня и, выскочив из кабины, стала тянуть Линдеберга за брючину и рукав, — вылезай, ну вылезай же, осел.
Они вылезли и почему-то побежали в подворотню.
— Я вернусь, — сказал Линдеберг и сплюнул сквозь зубы, как в детстве. — Нехорошо.
— Что нехорошо?! — лицо у Сони было жесткое, какое-то оскаленное, потное. — Он на «говновозе» Гоголя наизусть читает… Шестьсот рублей в зоосаду скинул, мою зарплату… В госпиталях он не лежал, сука! А зачем ему лежать?
Соня повернулась и почти побежала в глубь двора, где бесконечными поленницами лежали дрова.
— Если он полицейский, — крикнул ей вслед Линдеберг, — то большой неудачник. — И, все продолжая
трезветь, Линдеберг потащился следом. Прошли еще двор, еще дрова.— Почему столько дров, Соня?
— Потому что мы дровами топимся… Покуда город-солнце строим.
Завернули за угол. Свет, витрины, дома до небес. Вошли в подъезд. Высокая мраморная лестница, широченная красная дорожка, огромное чучело медведя, люди с узелками да с чемоданчиками.
— Где мы?
— Идем, идем…
Выше, выше, коридорчик. Обернулась Соня.
— Не обращай внимания теперь. Ты в калошах, ну и хорошо, — взяла за руку, потянула, распахнула дверь.
Все мог предполагать Линдеберг, но застыл на пороге, и не рванула бы она его вперед, не сдвинулся бы. Они были в бане. С мокрыми склизкими полками, кипятком, шумом, паром, тазами. И в пару, и в хлюпанье воды двигались, перекликались, смеялись и ссорились голые мужские фигуры. Они не обращали на него внимания, и он прошел через все это в шубе и в калошах, выставив вперед подбородок. Опять коридорчик в тусклом свете грязной электрической лампочки, еще одно медвежье тело, совсем вытершееся, с торчащими из брюха ломаными рейками. По всему коридорчику заляпанная мыльная дорожка, мальчик в шубке и на прикрученных к валенкам коньках прошел навстречу и исчез в банном пару. Наверное, здесь были когда-то отдельные ванные кабинеты, нынче же здесь жили. Соня открыла замок, и они зашли в маленькую комнату, неожиданно чистую и уютную, разгороженную шкафом, с большущим абажуром и крошечным низким оконцем.
— Умойся и обсохни. Деньги на такси есть?
Тут только Линдеберг увидел, что брюки его залиты водкой, калоши в мыльной пене.
За стенкой громко кричали два голоса, мужской и женский.
— Поторопись давай, — сказала Соня, — я сутки отбарабанила, потом с тобой заставили…
— Почему заставили?
— Нет, держите меня. — Соня включила радиоточку. — Я как вправлю нос или грыжу заштопаю, сразу с пациентом в «Метрополь» до утра…
— Почему так зло, Соня?! Я старше тебя и много видел… Трудно, но смени горечь… И главное, поверь, все равно, как бы ни было, — он даже кулаком потряс, помогая словам, но его качнуло, и, ощущая, что эффект сказанного погублен, почти крикнул: — Все равно, если не у вас, то нигде.
— Значит нигде, — просто сказала Соня и пожала ватными острыми плечиками.
Огромный с деревянной ручкой кран плюнул вдруг паром и протяжно засвистел. Они одновременно прихватились за него.
— Здесь ба-аня, — сказала Соня, — здесь ад подключен, — и засмеялась.
— Почему тебя с такой фамилией назвали Соня? — спросил Линдеберг.
— Родители — провинциальные врачи, и вкус провинциальный.
Они послушали, как кричит теперь мужской голос, что он не позволит низкой твари…
— В бане живешь и не моешься…
Что-то там упало. То ли мужчина бил женщину, то ли тащил ее за волосы.
— Значит, нигде, — повторила Соня и опять надавила на шипящий кран, вернее, на руку Линдеберга. — Мучаем друг друга и всех мучаем… Зачем? За что? И все хвастаем, хвастаем… болтаем, болтаем… — она взяла себя за виски, — теперь вот ты приехал в мягком вагоне меня поучить…
— Я самолетом, — совсем глупо сказал Линдеберг.
— Скидывай штаны, донжуан несчастный. Я у печки просушу. Пальто вон надень, бабушкино…