Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии
Шрифт:

— Открой! Мне очень нужен твой отец, это важно, скорее, для него.

Мальчик посмотрел на Линдеберга и, посвистев собачке, быстро ушел в подъезд. А из подъезда появилась консьержка, уже виденная им на лестнице, и заперла подъезд на ключ. Она жевала и от подъезда не отошла, даже когда за спиной Линдеберга тормознула желтая малолитражка. Из нее выскочил Сонин муж, Карамазов или как его, навалившись, прижал Линдеберга грудью и лицом к железной решетке.

— Не шуметь, — тихо говорил он, — не шуметь, ты, фраерюга.

Из его прикрытой металлическими зубами пасти несло нестерпимым жаром и вонью. Шарф сбился, открыв серую жилистую шею.

Завизжав от унижения и боли, Линдеберг вдруг впился зубами

в шею, в небритый кадык. Лицо и шея отпрянули. Ощущая сладкое молодое бешенство и счастье удара бывшего боксера полупрофессионала, поймавшего победу, Линдеберг ударил коротким апперкотом, потом длинным уже прямым и из стойки провел серию ударов, четких и быстрых. На секунду он увидел неподвижный Сонин профиль и усатый женский фас за стеклами машины и затем открывающиеся двери пустого черного «опеля» и человека с валенком в руках, который бежит к нему, успел поразиться силе удара валенка, увидеть кровавую вату, летящую из собственного носа, и услышать собственный предсмертный сип.

Тело его поволокли в «опель», пальто задралось, обнажив впалый живот и детский пуп. Карамазов, Сонин муж или как его, плюнул в лицо тому, с валенком, хотел ударить, но, видно, даже на это не было времени. Обе машины рванули с места.

Когда Глинский вышел во двор, вернее, в сквер, никого за решеткой не было. Не было и черного «опеля». Грязно-темный квадрат на месте, где он стоял, закрывало снегом. На глазах квадрат сровнялся с улицей, будто его и не было.

В машине Глинский обернулся, сзади никто не ехал, вернее, грузовик-цистерна с обмерзшей кишкой, но он был не в счет.

Был поздний час, но в подвыходной этот вечер на белоснежных, в сугробах, московских улицах было много людей, слышались скрип бесчисленных шагов, смех и разговоры. Светились окна и огни рекламы кино, мягко и успокоительно горели фонари. Молочный их свет был точно чем-то свеж, и приятно было, что возле светящихся шаров пляшут снежинки. Вот женщина вышла из парадного и выбросила в снег кошку, пивной ларек был открыт, Глинский приказал Коле остановить машину, вышел из «ЗИМа» и подошел к очереди. Он подумал, что охотно бы поменялся местом с каждым из них, даже вот с этим на деревяшке. Иди со своей деревяшкой в теплый «ЗИМ» с мягко тикающими большими часами и с ковром на полу и езжай, оставь меня здесь, управлюсь я с твоей жизнью и с женой твоей управлюсь. Но как бы в ответ его мыслям именно одноногий и крикнул:

— Пропустим генерала, братцы?!

Очередь одобрительно загудела, Глинский взял под козырек, принял от пожилой татарки кружку из окошка, сдул пену и стал пить, разглядывая близкие эти лица, грузина с большой собакой на другой стороне улицы, немыслимо огромный дом и незашторенные окошки маленького дома, там астматическая старуха дышала в форточку. Уже идя к машине, Глинский вдруг вернулся и сунул ей в форточку сто рублей. А когда садился в открытую Колей дверь, услышал Колин смешок и увидел, как старуха рассматривает сторублевку под лампочкой.

«ЗИМ» опять покатил, и опять замелькали люди и смех, пока при выезде на Арбат машину не остановили коротким свистком. Все было перекрыто, и два человека с газетами и оба в одинаковых желтых ботинках встали рядом с милиционером перед длинным капотом «ЗИМа» с рубиновым наконечником. Арбат в огнях был невыносимо ярок.

— Ух, — сказал Коля, — нет города прекрасней! И место самое распрекрасное… значит, мы в самом лучшем месте на земле… Верно, товарищ генерал?!

Последнее слово было не слышно. На Арбат из-за поворота одна за другой вылетели две лакированные огромные черные машины. И пошли с мощным торжественным гулом. Черные широкие их радиаторы рассекали воздух, снег и свет, и казалось, еще миг и они взлетят. Потом вывернули еще две, прошли стремительной

дугой и растаяли в снежной пыли, оставив за собой здания, ленивые и темные, запорошенные по карнизам, почти слившиеся с темным глухим небом.

— Может, случилось что, — сказал Коля и сам себе ответил: — Навряд ли, — и включил приемник.

Очень старый человек резко проснулся, быстро провел рукой по штанам и, успокоившись, по-видимому, что не обмочился, выцветшими своими полузрячими глазами не мигая уставился на Глинского.

— Почаевничайте, Юрий Георгиевич, — сказала горничная в русском кокошнике и передала Глинскому все тот же его напиток, вроде бы чай с жирным обмылком лимона в подстаканнике. Пить не хотелось, запой кончался, и, расстроившись этим, он принялся жевать лимон, не чувствуя вкуса. Кто-то тронул его за локоть. Это была хозяйка, было ей под шестьдесят, но в лице и в фигуре было что-то странное и юное. Звезда Героя на лацкане полосатого костюма странно сопрягалась с очень крупным жемчугом на шее, камеей и многими кольцами на тонкой птичьей руке.

— Весна, — сказала Шишмарева и украшенным кольцами пальцем постучала по стеклу. — Проснулась утром, что, думаю, такое, а это ревут львы… И пес испугался, откуда это у него?

С надмирной высоты гигантского дома, где-то внизу, за мелкими домишками и двориками, темной громадой в редких огнях не то угадывался, не то чудился зоосад.

— Как я выгляжу? — она засмеялась.

— Чудно.

— А ты не чудно…

— Запой кончается, — пожаловался Глинский.

— Хорошо же…

— То-то, что плохо.

В огромной новой квартире огромного, только что достроенного небоскреба на Садовом кольце у академика Шишмаревой происходил прием — один из тех, которыми так славилась Москва.

Шишмарева и Глинский отвернулись от окна и стали смотреть на гостиную под хрустальной, дворцовой, а потому несоразмерно большой люстрой. И на мундирную военную и статскую знать. Многочисленные ордена создавали в гостиной звон, или это чудилось.

Небольшой человек с желтоватым набрякшим лицом неумело играл и пел «Варяжского гостя».

— У них крестьянские лица, — Шишмарева навела на гостей палец и будто выстрелила из него, — короткие белые ноги и крепкие немытые тела… Я не люблю их. И ты не люби их тоже. Слышишь, никогда, — она добавила, кивнув на того за роялем, — а эту почечную крысу больше всех, — и тут же поцеловала в лоб коротко, не по-здешнему стриженого человека в мундире дипломата и потому похожего на швейцара. — Не знаю, как вы, а я живу при коммунизме.

— Вот как похудел ваш директор, — дипломат ткнул трубкой в поющего. — Русский человек если работает, так работает, ну а уж веселится, так от души. А ведь я, — он еще раз ткнул трубкой, на этот раз в Шишмареву, — для вас, красавица, Наталья Сергеевна, энциклопедию проработал. И вот доложу, — он достал из бумажника листок, — сверил по годам рождения, если бы ваши научные результаты можно было тогда на практике применить, среди нас и Толстой бы, может, здесь прогуливался, я Льва имею в виду, всего их три было, ну Пушкин бы четыре года не дотянул, хотя там, конечно, ранение… У меня список на шестьдесят фамилий. И между прочим, вся «Могучая кучка» могла бы нам здесь исполнить…

— Представляю себе, — буркнул Глинский.

— Он хирург, — сказала Шишмарева, — они, хирурги, — всегда циники.

Дипломат значительно улыбнулся и отошел.

— Он подо мной живет и в ванной засолил огурцы, — сказала Глинскому Шишмарева, — а пробку зацементировал… А комендант Вышинскому написал… Верно, прелесть?! — Шишмарева захохотала и зажала рот рукой, чтоб не мешать пению. Но тут же захлопала в ладоши и крикнула: — Внимание, выступает русский медведь, — взяла с подоконника и протянула Глинскому подкову.

Поделиться с друзьями: