Что такое счастье. Избранное
Шрифт:
ОНИ СТУДЕНТАМИ БЫЛИ
Они студентами были…
Три друга
Несколько слов о юности
Однажды меня спросили: «Эдуард Аркадьевич, вот вы учились когда-то в Литературном институте имени Горького. Скажите, что было самым характерным для тех ваших студенческих лет?»
Я задумался. А в самом деле, что? Может быть, тот, не совсем обычный по теперешним временам, контингент учащихся, который вместе с тем был таким характерным для тех первых послевоенных лет? Впервые, может быть, за все годы существования института аудитории его заполнили не мальчики и девочки, не вчерашние десятиклассники, а уже зрелые ребята, бывалые фронтовики и те, кто в суровые военные годы стоял у станков или растил на полях трудные военные урожаи. Все верно. Все так. И все-таки нет, пожалуй, не это. Вернее, не только это. Не только возраст и замечательный опыт борьбы и труда, а еще и нечто другое. Говоря это, я имею в виду тот удивительный заряд энергии, поэзии, мужества и самого настоящего вдохновения, которым был переполнен буквально каждый студент, да и сам институт, от гардероба и до дверей деканата. Не знаю, как в других институтах, но в нашем Литературном было именно так. Переполненные до краев грозными событиями войны, участниками которой были едва ли не все из нас, мы буквально кипели от страстного желания поделиться нашими мыслями и чувствами с людьми. Никакой официальности. Вместо нее — бурное море дискуссий, идей и страстей!
Хорошо помню, что когда в 1946 году я впервые перешагнул порог Литинститута, то оторопело замер и никак сразу не мог попросту прийти в себя. После строгой госпитальной тишины я словно бы попал на иную планету, оказавшись в пестром, шумном, веселом и горячем море стихов, звучавших буквально со всех сторон, бурных и страстных дискуссий, шуток и вообще той молодой и жизнерадостной неразберихи, которая буквально переполняла весь институт. В любом из студентов в ту пору было столько огня, что, ей-богу, без всяких преувеличений, от каждого можно было бы спокойно прикурить сигарету! Стихи читались всюду: в аудиториях, в коридорах, на лестницах и даже в раздевалке.
Не совсем обычным был студенческий состав института. И абсолютно не страшась преувеличений, могу с уверенностью сказать, что студенты, поступившие в институт в три послевоенных года, дали нашей литературе больше самобытных и ярких имен, чем выпуски трех последующих десятилетий. Для большей наглядности назову несколько имен моих товарищей, ну хотя бы тех, кто учился на одном курсе со мной: Юрий Бондарев, Григорий Бакланов, Евгений Винокуров, Бенедикт Сарнов, Владимир
Солоухин, Владимир Тендряков… Курсом старше учились: Василий Федоров, Расул Гамзатов, Маргарита Агашина, Наум Гребнев, Яков Козловский. Курсом младше: Константин Ваншенкии, Борис Бедный, Владимир Цыбин……В начале семидесятых годов Михаила Матусовского, Михаила Луконина и меня пригласили на встречу со студентами института. И первое, что озадачило меня, когда я переступил институтский порог, — это тишина. Нет, не какая-то там абсолютно-космическая. Звучали голоса, шаги, даже слышался где-то смех, но как-то все приглушенно, спокойно и мягко. В институтской раздевалке меня встретила техничка, старенькая приветливая женщина, которая работала тут еще в пору моей юности. Кажется, звали ее тетей Нюрой. Она страшно обрадовалась моему появлению, обняла и даже прослезилась.
— Ну, как институт? — спросил я ее весело. — Грызет гранит?
— Да грызть-то грызет, — вздохнула тетя Нюра, — только он теперь стал вроде как молчуном. — Она улыбнулась и добавила весело: — А помните, как вы тут на лестнице стихи Луговскому читали?
Сказала — и словно бы лучом фонарика мгновенно высветлила кусочек забытого прошлого. Я мгновенно вспомнил этот эпизод. В ту пору я был на творческом семинаре Владимира Александровича Луговского. Однажды, в перерыве между лекциями, я спускался по лестнице вниз. На площадке я почти столкнулся с Владимиром Александровичем, который подымался навстречу мне вверх.
— Ну, как дела, Эдуард? — пророкотал он своим роскошнейшим баритональным басом. Басом, который нельзя было спутать никогда и ни с кем. Один только раз услышал я голос, который великолепием своих модуляций мог в какой-то мере посоперничать с голосом Луговского. Это голос поэта Бориса Ласкина. Но его я услышал много позже.
Однако продолжим рассказ. Итак, Луговской спросил:
— Ну, как дела, Эдуард? Написали что-нибудь новенькое?
— Да, — весело ответил я, — целых два стихотворения.
— Ну что ж, послушаем, — пророкотал Луговской.
— На ближайшем семинаре?
— Зачем на семинаре, — удивился он, — давайте сейчас.
— Как, прямо на лестнице?
— Дорогой мой, — сказал Владимир Александрович, — запомните мои слова. Где? Не имеет значения. Важно — что!
Помню, как в шуме и гаме я читал ему стихи. Читал, все более увлекаясь и уже перестав ощущать все посторонние звуки. А он, дослушав меня очень внимательно и ничего не пропустив, добрых двадцать или тридцать минут объяснял мне их достоинства и недостатки.
Теперь стихов не читали ни на лестницах, ни в коридорах. Не скрою, что вот эта так называемая «молчаливость» института меня несколько насторожила. Может, и стихов приличных тут уже больше не пишут? Может, в какой-то мере выдыхается наш «боевой Литературный»?
Однако вскоре я с удовольствием сказал себе, что опасения мои оказались напрасными. На этой встрече я услышал несколько задиристых и по-настоящему крепких стихотворений. А это уже немало. Это хорошая заявка на будущее. А в будущее института я верю так же крепко и свято, как в будущее нашей современной поэзии. Есть, слава богу, порох в пороховницах!
«Сатана»