Что в костях заложено
Шрифт:
Как любят люди говорить, что чье-то будущее обеспечено, имея в виду лишь то, что ему хватает денег на жизнь! Кто в двадцать четыре года скажет, что его будущее обеспечено? Фрэнсис знал, что по крайней мере в одном отношении его будущее туманно, и сильно страдал из-за этого.
В «Душке» он общался с девушками — общение ограничивалось легким перещупыванием на вечеринках; девушки того времени были осторожны и не позволяли себе, как по-прежнему мысленно называл это Фрэнсис, Переходить Границы. Сам он впервые Перешел Границы в торонтовском борделе, с толстоногой женщиной родом из маленького городка с говорящим названием Осстолоп. Целый месяц после этого Фрэнсис маялся, осматривал себя и все боялся увидеть признаки заражения сифилисом, пока врач не заверил его, что он чист как стеклышко. На основании всего этого Фрэнсис считал,
Возможно, она любила Чарли Фримэнтла. Фрэнсис часто видел их вместе, а когда Исмэй была с ним, то много говорила о Чарли. Для Чарли Оксфорд был болезненно тесен: Чарли хотел вырваться в большой мир и изменить его к лучшему, независимо от желаний самого мира. У Чарли были передовые политические взгляды. Чарли читал Маркса — правда, не очень много, так как толстые заумные книги обременяли его свободный, воспаряющий дух. Чарли произнес несколько марксистских речей в студенческом союзе, к восторгу родственных, не скованных буржуазными условностями душ. Его марксизм можно было сформулировать примерно так: все, что есть, — неправильно, и для установления любых зачатков справедливого общества нужно сперва полностью разрушить существующий порядок; надежда на будущее — в рабочих, а все, что нужно рабочим, — сочувственное руководство со стороны людей вроде Чарли, видящих насквозь лицемерие, глупость и кровожадность правящего класса, к которому они сами принадлежат по рождению. Исмэй как верная ученица разделяла все эти идеи. Она еще сильнее Чарли (если это вообще было возможно) ненавидела стариков (то есть людей старше тридцати лет), которые так сильно все испортили. Конечно, Чарли со товарищи изрекали все это гораздо более звучным, политическим языком, и у них — или у Исмэй — было много книг, поддерживающих эмоции, которые они называли принципами.
Чарли было всего двадцать один год, а Исмэй — девятнадцать. Слушая их, двадцатичетырехлетний Фрэнсис ощущал себя скучным пожилым человеком. Он не очень разбирался в политике и не был находчив в спорах, но твердо знал, что с философией Чарли что-то не так. Чарли, в отличие от Фрэнсиса, не проучился три года в Карлайлской сельской школе, иначе по-другому представлял бы себе чаяния и способности рабочих. Дедушке Чарли не пришлось прорубать себе дорогу топором лесоруба — из леса в кресло председателя совета директоров. «Дайте рабочим образование, и мир изменится на протяжении трех поколений», — говорил Чарли. Фрэнсис припоминал мисс Макглэддери и думал, что, кажется, рабочие не очень восприимчивы к образованию или любой перемене, выходящей за рамки немедленного улучшения их жизни. Чарли был канадцем, как и Фрэнсис, но из семьи «старых денег». Фрэнсис насмотрелся на «старые деньги» в Колборн-колледже и знал, что лицемерие, глупость и кровожадность — действительно врожденные свойства этого класса, как и говорил Чарли. Однако у Фрэнсиса была злосчастная способность — небольшая, но ощутимая — видеть обе стороны вопроса. Ему никогда не приходило в голову, что разделяющие их три года могут влиять на мировоззрение Чарли, и, уж конечно, он никогда не думал, что у него самого мировоззрение художника, который ненавидит как богатых, так и бедных и хочет только, чтобы от него отвязались и дали возможность работать спокойно. Чарли был аристократом, бросающимся в бой за правое дело, на стороне угнетенных; лордом Байроном, полным решимости освободить греков, но мало что о них знающим; рыцарем Грааля социальной справедливости.
Судьба Чарли не волновала Фрэнсиса, но от беспокойства за Исмэй он очень страдал. Он четко ощущал, что Чарли на нее плохо влияет, и чем больше наблюдал за Чарли на карточных вечерах у Бьюс-Боцариса, тем больше в этом уверялся. На вечерах стало слишком много завсегдатаев, поэтому теперь там вместо бриджа играли в покер; к нему у Чарли не было вовсе никаких способностей. Мало того что он был азартным игроком — он наслаждался ролью азартного игрока. Он практически выхватывал причитающиеся ему фишки; он швырял карты на стол с победоносным видом; он глупо рисковал — и проигрывал. Он не платил проигрыши, а выдавал долговые расписки, которые Бьюс-Боцарис засовывал в жилетный карман, словно не замечая. Фрэнсис хорошо изучил грамматику денег и знал: долговая расписка — опаснейшая вещь. Хуже всего было то, что при редких
выигрышах Чарли непристойно ликовал, словно, обирая окружающих его оксфордцев, мстил за всех неимущих и угнетенных. Фрэнсис страдал из-за Чарли, не осознавая, что Чарли — дурак и простофиля, так как тот обладал чем-то вроде романтического размаха и напора, а Фрэнсис знал, что сам он этих качеств начисто лишен.Исмэй он видел часто: ее притягивал льющийся рекой превосходный херес, обеды в «Джордже», походы в кино и театр — все, что мог обеспечить и охотно обеспечивал Фрэнсис. Она даже позволяла Фрэнсису целовать и лапать себя («лапать» было ее любимое словечко, если она теряла терпение и хотела, чтобы Фрэнсис перестал) — в качестве разумного вознаграждения за предоставляемые им житейские блага. Это еще больше расстраивало Фрэнсиса: если она ему позволяет такие вольности, что же тогда позволено Чарли?
Он страдал, как может страдать только неуверенный в себе влюбленный, но у его любви был другой, более счастливый аспект. Исмэй охотно позировала ему, и он сделал с нее множество набросков.
Однажды, когда он завершил особенно удачный рисунок, Исмэй сказала:
— Ой, можно, я его возьму?
— Это всего лишь этюд. Давай я попробую нарисовать тебя по-настоящему.
— Нет, это просто здорово. Чарли очень понравится.
Но Чарли не понравилось. Он пришел в ярость и изорвал рисунок, а Исмэй довел до слез — она вообще редко плакала, — заявив, что не позволит этому болвану Корнишу пялиться на нее глазами влюбленного обожателя. А по рисунку совершенно ясно видно, что он смотрит на нее именно так.
Исмэй, однако, нравилось возбуждать ревность Чарли. Он ревновал яростно, не похоже на вялую ревность Фрэнсиса, душную и собственническую, замаскированную под беспокойство за судьбу Исмэй. Так что дело заходило все дальше, и, когда однажды Фрэнсис набрался храбрости и попросил Исмэй позировать ему голой, она согласилась. Он был вне себя от счастья, пока она не сказала: «Только никакого этого, „художник-и-модель-в-Париже“, ясно?!» Он решил, что это отражает его флегматичный, объективный подход художника к обнаженному телу. Он признался сам себе, что Исмэй грубовата, но то была часть ее неодолимого очарования. Ее грубость вызывала в памяти роскошных аристократок эпохи Возрождения.
Так что он нарисовал ее обнаженной, лежащей на диване у него в гостиной, на верхнем этаже Кентербери-хауза, где был такой хороший свет и уголь так жарко пылал в камине, и потом рисовал ее еще много раз, и, хотя обширный опыт, приобретенный в бальзамировочной Девинни, очень помогал Фрэнсису, мысль о тех изношенных работой телах ни разу не приходила ему в голову.
Однажды, закончив особенно удачный рисунок, Фрэнсис отшвырнул альбом и карандаш и бросился на колени рядом с Исмэй, целуя ее руки и пытаясь удержать непрошеные слезы.
— Что такое?
— Ты такая красивая! И я так тебя люблю!
— О боже! — сказала Исмэй. — Я так и думала, что до этого дойдет.
— До чего?
— До разговоров о любви, осел ты премированный.
— Но я тебя и правда люблю. Неужели ты совсем-совсем ничего не чувствуешь?
Исмэй подалась к нему, и он зарыл лицо у нее между грудями.
— Да, — сказала она. — Я люблю тебя, но я в тебя не влюблена — надеюсь, ты понимаешь, что я хочу сказать.
Люди вроде Фрэнсиса не способны постигнуть это тонкое различие, очень дорогое некоторым женщинам. Но он был счастлив — ведь она же сказала, что любит его! Может быть, потом когда-нибудь она в него и влюбится тоже.
Поэтому, когда он согласился на ее условие — не говорить о любви, — она согласилась продолжать время от времени позировать в обнаженном виде. Ей это нравилось. Позируя, она чувствовала, что живет полнее, богаче, а обожающий взгляд Фрэнсиса согревал ее в местах, куда не доходило щедрое тепло его камина, — в местах, о существовании которых Чарли, судя по всему, и не подозревал.
— Кто учил вас рисовать?
Они сидели в одной из гостевых комнат Эксетер-колледжа, где остановился Сарацини, приехав на несколько дней в середине весеннего семестра. Сарацини разглядывал принесенные Фрэнсисом наброски и законченные рисунки.
— Гарри Фернисс, надо полагать.
— Потрясающе! Похоже на то, но он умер… дай бог памяти… совершенно точно больше десяти лет назад!
— Я учился по его книге. «Рисование карандашом и пером». В детстве она была моей библией.