Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Чудесные занятия
Шрифт:

Более опасной по своей сути являлась полемика в самом кружке, угрожавшая нам, возможно, расколом либо отчуждением. Хотя мы — благодаря нашей миссии — и ощущали себя едиными как никогда, но однажды вечером раздались пристрастные критические голоса тех, кого не обошла стороной зараза политической философии; в самый разгар работы они заговорили о моральных проблемах, стали спрашивать: не оказались ли мы в комнате с зеркалами [278] нарциссизма, не наносим ли просто-напросто бессмысленный барочный узор на слоновый бивень или на зернышко риса. Нелегко было взять и повернуться к ним спиной, ведь кружок мог исполнять свою работу так, как сердце или самолет исполняют свою: подчиняясь идеально налаженному ритму. Нелегко было и выслушивать критику, обвинявшую нас в эскейпизме [279] , в пустом растрачивании сил, необходимых для осмысления реальности, в которой нам приходится существовать. И все-таки нельзя было тотчас же растоптать ростки ереси, даже сами еретики ограничивались частными замечаниями: и они, и мы так любили Гленду, что, вне сомнения, над всеми этическими либо историческими расхождениями господствовало чувство нашего единения навсегда — уверенность в том, что совершенствование Гленды делает совершенными и нас самих, и окружающий мир. Преодолев период бесплодных сомнений, мы были даже вознаграждены: один из философов помог нам восстановить былое единство, из его уст мы услышали слова о том, что любому частному делу можно придать историческое значение и что такое важное в истории человечества событие, как изобретение книгопечатания, произошло

благодаря естественному желанию мужчины повторять и повторять и увековечить имя женщины.

278

…в комнате с зеркалами… — Тема зеркал (повторяемости, множественности) появляется в романе «62. Модель для сборки», ряде других кортасаровских произведений. Кроме того, эта тема — одна из основных в творчестве Борхеса.

279

Эскейпизм — бегство от действительности.

И вот настал день, когда мы признались себе, что отныне образ Гленды очищен от малейшего изъяна; Гленда предстала с экранов мира такой, какой она сама — мы были уверены в этом — хотела бы предстать, и поэтому, вероятно, мы не были слишком удивлены, когда из газет узнали, что она заявила о своем уходе из кино и театра. Невольный, драгоценный вклад Гленды в нашу работу не мог быть ни простым совпадением, ни чудом; просто-напросто что-то в ней смогло воспринять нашу безымянную любовь, из глубины ее души вырвался единственный ответ, какой она могла дать; и то, что профаны от искусства назвали ее уходом, являлось актом любви в последнем единении с нами. Мы переживали счастье седьмого дня, мы отдыхали после сотворения мира; отныне мы могли созерцать любую картину Гленды, не боясь, что завтра мы опять можем столкнуться с ее неудачами и промахами; отныне мы были объединены — легкие, словно ангелы или птицы, — в абсолютном настоящем, что подобно, возможно, вечности.

Но уже давно — под теми же небесами, под какими живет Гленда, — один поэт сказал [280] , что вечность влюблена в деяния времени; год спустя Диана узнала и довела до нашего сведения иную новость. Все обычно и по-человечески понятно: Гленда объявила о своем возвращении в кино; причины — самые заурядные: желание быть профессионально востребованной, роль создана словно специально для нее, съемки — в ближайшее время. Никто из нас не забудет вечера в кафе, сразу после просмотра «Привычки быть элегантным» — фильм снова шел в центральных кинотеатрах города. Ирасуста мог даже и не облекать в слова то, что мы все ощущали, словно горькую слюну во рту, от несправедливости и измены. Мы так любили Гленду, что наше уныние не касалось ее; она-то ведь не повинна в том, что она — актриса и Гленда; сам мир кино был порочным: деньги, престиж, «Оскары» — все это, словно незримая трещина, рассекало купол нашего неба, завоеванного с таким трудом. Когда Диана положила свою ладонь на руку Ирасусте и сказала: «Да, это единственное, что нам остается сделать», она говорила за всех нас, зная, что мы с ней согласны. Никогда еще наш кружок не обладал такой страшной силой, никогда еще, чтобы привести эту силу в действие, не говорилось меньше слов. Мы расходились по домам, подавленные, уже переживая то, что случится однажды, в день, о котором лишь один из нас будет знать заранее. Мы были уверены, что больше никогда не встретимся в кафе, каждый в нашем царстве отыщет свой уголок одиночества и совершенства. Мы знали, что Ирасуста сделает все, что надо, — для такого человека, как он, все это проще простого. Мы даже не попрощались, как прощались обычно — в полной уверенности, что однажды вечером, после «Мимолетных возвращений» или «Хлыста», встретимся вновь. Самое лучшее было: просто повернуться спиной — мол, уже поздно, пора и честь знать; мы уходили порознь, у каждого было только одно желание: забыть все до тех пор, пока задуманное не свершится, и знали, что забвения нам не дано; еще предстоит однажды утром раскрыть газету и прочитать никчемные фразы шустрых спецов по некрологам. Мы никогда не станем говорить об этом — ни с кем, мы будем вежливо избегать друг друга в кино и на улицах; только так наш кружок сохранит преданность Гленде, сбережет в безмолвии свершенное нами. Мы так любили Гленду, что принесли ей в дар последнее, нерушимое совершенство. На недостижимой высоте, куда мы, восторженные, вознесли ее, мы убережем ее от падения; мы, верные ей, сможем поклоняться ей, не опасаясь обмана; живыми с креста не сходят.

280

…один поэт сказал… — О вечности и времени писали практически все поэты всех времен. Поскольку раскавыченная цитата в кортасаровском рассказе приводится по-испански, выяснить, кому из англичан она принадлежит, — не удалось. Возможно, имеется в виду Джон Китс (1795—1821), о жизни и творчестве которого Хулио Кортасар в 1940-е годы писал книгу (опубликована после смерти Кортасара).

[Пер. В.Андреева]

Записи в блокноте

Что касается учета пассажиров, то сама тема возникла — сейчас уместно вспомнить об этом, — когда мы разговаривали о неопределенности всякого бессистемного анализа. Хорхе Гарсиа Боуса сначала заговорил о метро в Монреале, а потом уже перешел непосредственно к линии «Англо» в Буэнос-Айресе. Он, правда, не сказал, но я подозреваю: это как-то связано со специальными исследованиями, которые проводила его фирма, если только она занималась учетом. Каким-то особым способом — по незнанию своему я могу охарактеризовать его только так, хотя Гарсиа Боуса настаивал на его необыкновенной простоте, — было установлено точное количество пассажиров, в течение недели ежедневно пользующихся метро. Поскольку интересно было узнать наплыв людей на разных станциях линии, а также процент тех, кто ездит из конца в конец или по определенному участку дороги, учет производился с максимальной тщательностью у каждого входа и выхода, от станции «Примера-Хунта» [281] до «Пласа-де-Майо» [282] ; в те времена — я говорю о сороковых годах — линия «Англо» еще не соединялась с сетью новых станций подземки, и это облегчало дело.

281

«Примера-Хунта» — станция буэнос-айрес-ского метро на одноименной улице (см. примеч. 215).

282

«Пласа-де-Майо» — станция метро на центральной площади аргентинской столицы (см. примеч. 34).

В понедельник намеченной недели общая цифра была самой большой; во вторник — приблизительно такой же; в среду результаты исследований были неожиданными: из вошедших в метро 113 987 человек на поверхность вышли 113 983. Здравый смысл подсказывал ошибку в расчетах, поэтому ответственные за проведение операции объехали все места учета, выискивая возможные упущения. Старший инспектор Монтесано (сейчас у меня есть данные, о которых не знал Гарсиа Боуса, — я добыл их позже) самолично прибыл «накачать» сотрудников, занимавшихся учетом. Не колеблясь ни секунды, он «пропахал» подземку из конца в конец, а рабочие и машинисты поездов должны были при выходе предъявлять ему удостоверения. Все это заставляет меня думать, что старший инспектор Монтесано уже смутно догадывался о том, что хорошо известно теперь нам обоим. Нет необходимости добавлять, что никто не обнаружил мнимой ошибки, из-за которой предполагались (и одновременно исключались) четверо исчезнувших пассажиров.

В четверг все было в порядке: 107 328 жителей Буэнос-Айреса, как обычно, появились, готовые к временному погружению в подземелье. В пятницу (теперь, после принятых мер, считалось, что учет ведется безошибочно) число людей, вышедших из метро, превышало на единицу число вошедших. В субботу цифры совпали, и фирма посчитала свою задачу выполненной. Отклонения от нормы не были

доведены до сведения общественности, так что, кроме старшего инспектора Монтесано и операторов счетных машин на «Пласа-Онсе», мало кто знал обо всем происшедшем. Полагаю, однако, что и эти немногие (кроме, я настаиваю, старшего инспектора) сочли за лучшее забыть об этом как о простой ошибке в расчетах машины или оператора.

Произошло это в 1946 году [283] , может быть, в начале 1947-го. В последующие месяцы мне пришлось часто ездить по линии «Англо»; поскольку ехать было долго, порой я вспоминал разговор с Гарсиа Боусой и, с иронией поглядывая на людей вокруг — они либо сидели, либо, держась за кожаную ручку, мотались из стороны в сторону, словно бычьи туши на крюках, — вот что открыл. Дважды на станции «Хосе-Мариа-Морено» [284] мне представилось, как бы это ни было неправдоподобно, что кое-кто в вагоне (сначала один мужчина, потом две пожилые женщины) был не просто пассажиром, как остальные. Однажды, как-то в четверг вечером, на станции «Медрано» — сразу после бокса, где победил Хастинто Льянес, — мне показалось, что девушка, дремавшая на второй скамейке платформы, здесь совсем не для того, чтобы дожидаться следующего поезда. Она, правда, вошла в тот же вагон, что и я, но только для того, чтобы выйти на «Рио-де-Жанейро» и остаться там на перроне — будто засомневалась в чем-то, или очень устала, или была раздражена.

283

Произошло это в 1946 году… — Указание года в этом кортасаровском рассказе не случайно. В 1946 году президентом (диктатором) Аргентины стал генерал Хуан Доминго Перон (1895—1974). В стране была введена цензура, ликвидированы конституционные гарантии и свободы, начались политические репрессии. (В 1940-е годы Кортасар принимал участие в антиперонистском движении, это стало одной из причин его отъезда во Францию в 1951 году.)

284

«Хосе-Мариа-Морено» — станция метро на улице Морено. Улица названа в честь аргентинского политического деятеля Хосе Мариа Морено (1825—1882).

Об этом я говорю сейчас, когда уже нет ничего невыясненного; так бывает, если случится кража: все вдруг вспоминают, что и в самом деле какие-то подозрительные молодые люди крутились вокруг лакомого куска. Но в этих расплывчатых фантазиях, которые я рассеянно сплетал, что-то с самого начала вело меня все дальше, создавая ощущение чего-то подозрительного; поэтому в тот вечер, когда Гарсиа Боуса вскользь упомянул о любопытных результатах учета, одно я соединил с другим и с удивлением, почти со страхом понял, что картина начинает проясняться. Возможно, из всех, кто наверху, я был первым, кто знал об этом.

Затем следует смутный период, когда смешиваются растущее желание утвердиться в своих подозрениях, ужин в «Пескадито», сделавший близким мне Монтесано с его воспоминаниями, осторожные и все более частые погружения в метро, которое я теперь воспринимал как нечто совершенно другое, как чье-то медленное, отличное от жизни города дыхание, как пульс, который почему-то перестал биться для города, как нечто переставшее быть только одним из видов городского транспорта. Но прежде чем действительно погрузиться (я имею в виду не обычную поездку в метро, как это делают все люди), я долго размышлял и анализировал. На протяжении трех месяцев, когда я ездил восемьдесят шестым трамваем, чтобы избежать и подтверждений, и обманчивых случайностей, меня удерживала на поверхности одна достойная внимания теория Луиса М. Бодиссона. Как-то полушутя я упомянул при нем о том, что рассказал мне Гарсиа Боуса, и как возможное объяснение этого явления он выдвинул теорию некой разновидности атомного распада, могущего произойти в местах большого скопления народа. Никто никогда не считал, сколько людей выходит со стадиона «Ривер-Плейт» в воскресенье после матча, никто не сравнивал эту цифру с количеством купленных билетов. Стадо в пять тысяч буйволов, которое несется по узкому коридору, — кто знает, их выбежало столько же, сколько вбежало? Постоянные касания людей друг о друга на улице Флорида незаметно стирают рукава пальто, тыльную сторону перчаток. А когда 113 987 пассажиров набиваются в переполненные поезда и их трясет и трет друг о друга на каждом повороте или при торможении, это может привести (благодаря процессу исчезновения индивидуального и растворению его во множественном) к потере четырех единиц каждые двадцать часов. Что касается другой странности — я имею в виду пятницу, когда появился один лишний пассажир, — тут Бодиссон всего лишь согласился с Монтесано и приписал это ошибке в расчетах. После всех этих предположений, достаточно голословных, я снова почувствовал себя очень одиноким, у меня не только не было собственной теории — напротив, я ощущал спазмы в желудке всякий раз, когда подходил к метро. Поэтому-то я по собственному усмотрению шел к цели, двигаясь по спирали, — вот почему я столько времени ездил на трамвае, прежде чем почувствовал, что могу вернуться на «Англо», погрузиться в буквальном смысле, и не только для того, чтобы просто ехать в метро.

Здесь следует сказать, что от них я не видел ни малейшей помощи, скорее наоборот, ждать или искать их поддержки было бы бессмысленно. Они там даже и не знают, что с этих строк я начинаю писать их историю. Со своей стороны, мне бы не хотелось их выдавать, и в любом случае я не назову тех немногих, имена которых стали мне известны за несколько недель, что я прожил в их мире; если я и сделал все это, если пишу сейчас эти заметки, так только из добрых побуждений — я хотел помочь жителям Буэнос-Айреса, вечно озабоченным проблемой транспорта. Но речь теперь даже не о том, сейчас мне просто страшно спускаться туда, хотя это и глупо — тащиться в неудобном трамвае, когда в двух шагах метро, и все на нем ездят, и никто не боится. Я достаточно честен, чтобы признать: если они выброшены из общества без огласки и никто ими особенно не заинтересуется, мне будет спокойнее. И не только потому, что чувствую угрозу для своей жизни, пока нахожусь внизу, — ни на одну минуту я не ощущаю себя в безопасности, даже когда занимаюсь своими исследованиями вот уже столько ночей подряд (там всегда ночь, нет ничего более фальшивого, искусственного, чем солнечные лучи, врывающиеся в маленькие окна на перегонах между станциями или до половины заливающие светом лестницы); вполне вероятно, дело кончится тем, что я себя обнаружу, они узнают, для чего я столько времени провожу в метро, так же как я безошибочно различаю их в густой толпе на станциях. Они такие бледные, но действуют четко и продуманно; они такие бледные и такие грустные, почти все такие грустные…

Любопытно, что с самого начала мне очень хотелось разузнать, как они живут, хотя узнать, почему они так живут, было бы важнее. Почти сразу я оставил мысль о тупиках и заброшенных туннелях: их существование было открытым и совпадало с приливом и отливом пассажиров на станциях. Между «Лориа» и «Пласа-Онсе» смутно просматривалось нечто похожее на Hades [*] , с кузнечными горнами, запасными путями, хозяйственными складами и странными ящиками из темного стекла. Это подобие ада я разглядел в те несколько секунд, что поезд, отчаянно встряхивая нас на поворотах, приближался к станции, сверкающей особенно ярко после темного туннеля. Но достаточно было подумать, сколько рабочих и служащих снуют по этим грязным ходам, чтобы сейчас же отбросить мысль о них как о пригодном опорном пункте: разместиться там, по крайней мере на первых порах, они не могли. Мне достаточно было понаблюдать в течение нескольких поездок, чтобы убедиться — нигде, кроме как на самой линии, то есть на перронах станций и в почти непрерывно движущихся поездах, нет ни места, ни условий, где они могли бы жить. Отбросив тупики, боковые ветки и склады, я пришел к ясной и ужасающей истине методом исключения; там, в этом сумрачном царстве, то и дело возвращалось ко мне осознание единственной правды. Существование, которое я описываю сейчас в общих чертах (кое-кто скажет — предполагаемое), было обусловлено для меня жестокой и непреклонной необходимостью; последовательным исключением различных вариантов я получил единственно возможный. Они — теперь это было совершенно ясно — размещались нигде: жили в метро, в поездах, в постоянном движении. Их существование и циркуляция их крови — они такие бледные! — обусловлены безымянностью, защищающей их и по сей день.

*

Преисподняя (греч.).

Поделиться с друзьями: