Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Чудо как предчувствие. Современные писатели о невероятном, простом, удивительном (сборник)
Шрифт:

У меня не так много вопросов ко вселенной. Если точнее, их всего два. Первый: что все-таки означали буквы «См.», которые учителя ставили вместо оценки под домашкой? И второй: почему из третьего класса мы сразу перепрыгнули в пятый? Куда подевался четвертый класс? В конечном итоге кто-нибудь зачтет нашему поколению тот непрожитый год? Станет ли он премиальной надбавкой к уже отмеренному сроку жизни? Несуществующий четвертый класс как пустота между замерами роста. Впрочем, есть вопросы, на которые и не хочется знать ответы. Так Джон Китс обвинил Ньютона в том, что тот «расплел радугу», научно объяснив ее природу.

Детская жизнь длилась, но никак не была названа. Ведь в детстве вещи не ищут своих имен. Искать или, точнее, знать названия — это и есть главная задача школы. Я не возвращаюсь в своей памяти в школьные годы с любовью, как не возвращаются в места обид и поражений. Школу я вспоминаю, как ежедневный бой. Так вот, все лучшее, что связано у меня с тем

долгим периодом, как бы не имеет отношения к самой школе. Конечно, есть те, кого я вспоминаю с нежностью. Например, Игоря Петровича, учителя русского и литературы. Человек он был прямой, натура, как говорится, цельная. Любой вопросительный знак разгибал в восклицательный. Требовал ясности не только от нас, своих учеников, но и от самого русского языка. Сложносочиненные предложения в наших работах кромсал без жалости. В глазах его застыл строгий именительный падеж, а на лице играл гипертонический багрянец. Он давно умер. Или, скажем, Ольга Валерьевна, учительница географии. Помню, как удивлялся, когда смотрел, как она водит мелом по доске: жил себе какой-нибудь трилобит сотни миллионов лет назад, имел свою небогатую, но все-таки биографию. Питался скудным океаническим пайком и вполне был этим доволен; по-своему любил свою трилобитиху, скорой, но яркой любовью. А потом через круговорот зодиакальных эр, через апокалипсисы цивилизаций он вдруг обнаружил себя в московской средней школе, в кабинете географии, на доске; маленькой известковой точкой в какой-нибудь букве А. Ольга Валерьевна напишет фразу, потом сотрет ее тряпкой. И так, спустя миллионы лет, трилобит внес свою лепту в мое образование. Знал бы он, что его ракушка обратится со временем в интеллектуальный капитал, он бы крепко задумался и на всю жизнь остался печальным.

Кстати, о капитализме. Мое первое представление о капитале в девяностые — это вкладыши (были такие фантики, которые прилагались к жвачкам). Их коллекционировали, их воровали, за них дрались. Но, главное, на них играли. Игра была элементарной. Усевшись вкруг на полу в рекреации школы, каждый участник протягивал в общую стопку по три-четыре вкладыша картинкой вниз. Потом скидывались на каменьножницы, кто играет первый. Задачей было так хлопнуть ладонью по стопке, чтобы как можно больше вкладышей перевернулись лицевой стороной (именно они и считались выигранными). Стоимость вкладышей сильно варьировалась. Машины из жвачки Turbo были самыми дорогими. Ниже в иерархии стояли роботы-трансформеры Grendizer, потом шли какие-то советы влюбленным от Love is, ну и в основании пирамиды валялись девальвированные Дональдаки и Тип-топы. В нашей школе скоро образовался свой олигархат. Вкладышные активы обменивали на бирже за спортзалом. Или продавали. За сорок крутых вкладышей можно было купить целый глазированный сырок. По школе ходил слух, что какой-то безумец в балахоне группы ONYX меняет пятьсот вкладышей на картриджи для приставки «Денди». Но я этим слухам не верил. Одного из тогдашних нуворишей я недавно увидел на плакате. Стал депутатом, участвует в выборах.

В детстве я думал, что каждое утро на небо восходит новое солнце. Я долго не верил, когда меня убеждали, что это не так, потому что есть знание школы, которое нужно для того, чтобы нас между собой уравнять, и есть твое субъективное знание, которое, несмотря на свою абсурдность, отличает тебя от других. Я вырос в учительской среде. Моя бабушка, преподавательница французского, ни разу за всю жизнь не покинув пределы СССР, знала Париж лучше многих парижан. По открыткам, романам, снам. Она могла водить по нему экскурсии с закрытыми глазами. Ее город — воображаемый, не эмпирический, но лично для меня еще более живой, чем «настоящий» Париж. О взаимосвязи знания и воображения Борхес пишет в эссе «Сон Колриджа»:

«Монгольский император Кубла-хан в XIII веке видит во сне дворец и затем строит его согласно своему видению; в XVIII веке английский поэт Колридж, который не мог знать, что это сооружение порождено сном, видит во сне поэму об этом дворце. Если с этой симметричностью, воздействующей на души спящих людей и охватывающей континенты и века, сопоставить всяческие вознесения, воскресения и явления, описанные в священных книгах, то последние, на мой взгляд, ничего — или очень немного — стоят».

Чем прекрасно прошлое: память и воображение сплетены в канат, в котором одно от другого уже неотделимо. Вообще мне кажется, было или не было гораздо интереснее, чем быть или не быть. Вот, к примеру, вспоминаю один вечер из детства. Мороз, горка у школы с темнеющей ледяной дорожкой. На мне комбинезон, ненавистный вязаный шлем, из рукавов торчат две варежки на резинках. Подо мной санки, за мной — мама, готовая с короткого разбега запустить меня с горки вниз. Мне это развлечение безразлично, но если мама думает иначе — хорошо, молча сделаю вид, что люблю ездить на санках с горки. Помню, санки в моем детстве делились на две фракции: с продольными планками и с поперечными. Лихачи

отвинчивали металлические спинки. Говорили, что спинка значительно ухудшает аэродинамические характеристики болида. Тихоходы, наоборот, подкладывали к спинке подушку, вручали поводья родителям, и те тягали обоз на горку, тащили его до подъезда. Ленивые, сонные души. Помню, какой скрежет поднимался, когда санки съезжали с заснеженной дороги на асфальт, под которым пролегала теплотрасса, а потом опять бесшумно катили по снегу. У моих санок были продольные планки желто-синего цвета. Спинку я не откручивал — ее украли, пока санки на привязи ожидали моего возвращения из булочной. На них я садился в позе Русалочки из порта в Копенгагене. Спускался я быстро и умел неплохо маневрировать. Все-таки моих санок уже давно нет. Где-то они сейчас? На какой свалке истлели? Какие костры истопили?

Мои самые важные воспоминания о школе не имеют отношения к учебе. Главное, что происходило со мной в эти годы, как бы вынесено за тетрадные поля (которые придумали в Средневековье, чтобы крысы, объедая бумагу, не задевали текст). К слову, кто-то подсчитал, что средневековый крестьянин за всю жизнь получал столько информации, сколько мы сейчас получаем за один день. Зачем она нам нужна? Иногда о человеке больше говорят отметки его роста на старом дверном косяке. Так вот одно из моих главных воспоминаний о школе — влюбленность в Олю Войкову, которая поощряла, но не разделяла моего чувства. Однажды она отмечала в школе свой ДР. Я помогал ей развешивать по стенам класса гирлянды, надувал шарики и связывал их ниткой, разносил мандарины по партам, расставленным по периметру класса. Когда мы закончили, Оля сказала, что ее сердце все равно будет принадлежать Косте Арустамяну. Потом она съела конфету, свернула пустой фантик и положила его обратно в конфетницу. Она сказала, что теперь в этом фантике вместо конфеты живет святой дух. И я до сих пор в это верю. Недавно встретил Олю на улице. У нее все очень хорошо. Они живут с Костей, и у них трое детей.

Театр

Выхожу на улицу из служебки после спектакля «Мастер и Маргарита» (я в нем играл Коровьева). Налетает с визгами стая девочек-подростков. Окружили меня, затихли, переводя дыхание, и снова загалдели: «Ай, не он, не он. Не Ваня. Где Ваня Янковский? Где наш Ваня? Отвечайте немедленно, где Иван!»

Смотрю, мужик какой-то неподалеку в машину садится, указываю в его сторону:

— Так вот же он, Ваня!

Стая закричала «а-а-а-а-а» и полетела на мужика. Только одна девочка как-то замешкалась, вернулась ко мне и спросила застенчиво:

— А вы кого играли в пьесе?

— Я? Да так. Никого… Я — автор.

Мимо паническими зигзагами, с лютым бибиканьем проехало авто, облепленное подростками.

— А, — разочарованно потупилась девочка, — молодцы, хорошо всё придумали. Распишетесь?

— Без проблем.

Она протянула программку и розовый фломастер. Никогда не видел автографа Булгакова, но у меня получилось что-то интенсивно-экспрессивное, с тройным тулупом, каскадом, изящным курбетом и, конечно, двойным «фф» на конце.

«Главное — величие замысла», — любила повторять Анна Ахматова, за ней Иосиф Бродский, а вслед за ними простой пехотинец русского репертуарного театра Сергей Аброскин. Был у нас в театре «СТИ» спектакль «Мариенбад» по повести Шолом-Алейхема. На репетициях придумали, что каждый актер выберет себе какой-нибудь напиток, наиболее подходящий его персонажу, и будет пить его на протяжении всего действия. В общем, кто-то прикладывался к стеклянной фляжке с коньяком, кто-то потягивал из огромной кружки пиво, а Сергей Аброскин, исполнитель роли неврастеничного портного Бройхштула, пил молоко. Пил ярко, пил талантливо, но из глиняного стакана, так что ни один зритель оценить его задумку не мог. Шли месяцы, годы, и однажды после очередного спектакля актерский коллектив, посовещавшись, отправил меня к Сергею с вопросом. Я долго переминался с ноги на ногу, наконец собрался с духом и выпалил: «Сергей, возможно, стоит все-таки попробовать наливать молоко во что-нибудь прозрачное?» И робко прибавил: «Нет?» Сергей посмотрел в окно, глубоко затянулся и ответил: «Главное — величие замысла!» — затем многозначительно поднял вверх указательный палец и удалился прочь.

На днях купил пиво и, позабыв страх божий, впервые, кажется, в этом тысячелетии решил выпить его, не прячась, среди белого дня, прямо на улице. Сел в сквере у Чернышевского, помолчал, улыбнулся солнышку и открыл бутылку.

В автозаке было светло и прохладно. Поэтично ложилась тень от решетки на пол, и что-то там еще красиво переливалось. Я из задержанных был первый, поэтому пришлось еще час ждать, пока автозак заполнится и мы, запев хором «славное море, священный Байкал», тронемся в отделение. Так вот, к чему я. Выяснилось, что из шестнадцати моих попутчиков четверо, включая меня, оказались актерами, а товарищ старший лейтенант уже в отделении признался, что после школы пробовал поступить в театральный в Нижнем. То есть если представить, что все население России — это бывшие, настоящие или будущие задержанные, то получается, что каждый четвертый среди нас — артист драмы и кино. Морали не будет.

Поделиться с друзьями: