Чудо в перьях
Шрифт:
Но была еще одна мысль, как всегда, тем более настойчивая, чем сильнее я ее отгонял: как бы я повел себя, если бы не устроил эту катастрофу ее любимому дяде Роме? Вон как признательна ему, позавидуешь! Значит, из чувства вины?
— Так вы напишете Игорю Николаевичу? — спросила она.
— Непременно! — мотнул я головой, лихорадочно соображая. В конце концов, в городе полно людей, чьих детей увели эти крысы… Что-то надо придумать. Значит, загоняют детей в палатку и обливают бензином, если увидят опасность… — Где они держат бензин? — спросил я. — К нему можно добраться?
— Мы уже думали. Они держат его в отдельных канистрах. У каждого жокея по канистре. Уничтожишь одну, остальные
— Ну хоть съешь что-нибудь! — взмолилась Мария. — Успеешь. Тебя на машине подвезем.
— Лучше не надо, — сказала Лена. — Если увидят, скажут, что предала. Я должна была только письмо передать… — Она снова заплакала. — Противно, знаете как?
Сначала милиционеры обыскивают, везде лезут, противные, сальные, подмигивают. Одну девочку до утра не отпускали… А потом жокеи обыщут, точно так же. И на глазах у ребят. Может, поэтому мальчишек больше не отпускают.
Она встала из-за стола.
— Спасибо. Я пойду. Шоколад не найдут?
— Не найдут, не найдут! — сказала мать. — Ночью распорешь, где зашили, и покушайте.
— Что ты сидишь? — спросила жена. — Что смотришь? Неужели так и отпустишь?
— Что ты мелешь… — простонал я, хватаясь за голову. — Ну невозможно, понимаешь? Пока невозможно!
— Только ничего не делайте! — испугалась Лена. — Только хуже будет! Даже не вздумайте! Вы их не знаете…
— Не будем, — сказал я, провожая ее до двери. — Но что-нибудь придумаем. Значит, бензин они держат в своих палатках?
Потом смотрел ей вслед. Как только она отошла метров на сто, послышался приглушенный стук копыт. Значит, следили? Ехали за ней, и, может, даже подслушивали?
Я вернулся в дом. Минут десять ходил, не находя себе места. Потом стал быстро одеваться.
— Ты куда на ночь глядя? — всполошилась Мария.
— Надо… — Я поискал глазами куртку. — Всю ночь буду ехать, налей в термос, покрепче.
— К отцу Никодиму? — спросила мать, не поднимая глаз от вязания. Как если бы я собирался сходить в булочную. Я остановился, посмотрел ей в глаза, как только она оторвалась от шарфа для внука.
— Да, — сказал я. — Давно собирался. А откуда ты знаешь?
33
Я гнал машину по знакомой дороге, как если бы уходил от погони. К счастью, подморозило, отчего проселок стал более твердым, но пока не скользким. Впрочем, как и ухабы. Пару раз машину встряхнуло, что показалось все, сейчас развалится… Вокруг шумел лес, негодуя на ветер, пытающийся подмять под себя вековые ели. Все в природе сопротивляется насилию. Согнутое дерево распрямляется сразу. Человек через какое-то время. В той или другой форме, но распрямляется. Даже оставаясь согнутым. То есть раб и свободный человек мстят по-разному. Эти мегеры, захватившие детей, мстят нам всем. Быть может, за недостаток внимания, проявленный к ним в детстве. Затем — в молодости. Они не сумели сполна утвердиться в своей карьере, теперь утверждаются в полной мере, заставив тех, кто унизил своим невниманием, содрогнуться перед их гнусностью.
У отца Никодима в, окне горел свет. Я подъехал поближе на своей замызганной «четверке», от которой шел пар из радиатора, и поставил ее нос к носу с «Москвичом» святого отца. «Вот так и будем с ним сидеть до утра», — подумал я, глядя на машины.
Пичугин вышел на крыльцо. Длинная белая рубаха, небольшой крест на груди. Внимательно посмотрел, ничего не сказал, только отступил на шаг в сторону, приложил палец к губам. У его преподобия дама?
— Благослови, святой отец! — Я шутовски склонил голову.
Он снова приложил палец к губам, только теперь к моим.
— Они спят, — сказал
он. — Потише.Я вошел вслед за ним. Кто — они? На широкой постели спала женщина средних лет, к которой прижались двое детей. В широкой печи потрескивал огонь.
— Ты ждал меня? — шепотом спросил я.
Он кивнул, показал глазами на дверь. Там была небольшая горенка, одной из стен которой служила печь. И потому было даже жарко.
Я скинул куртку, прижал руки к горячему беленому кирпичу.
— Приехал к тебе каяться. Или исповедоваться. Сам не знаю. И просить совета.
Он кивнул. Указал мне на табурет. Только после этого сел сам напротив. Достал бутылку водки из тумбочки.
— Ого! — сказал я. — Потребляешь? Как же сан? Раньше, помнится, ни капли. А тут запил?
— Это для тебя, — сказал отец Никодим. — Рюмку, не больше. Специально держу для таких, как ты. Чтобы свободно себя чувствовал.
Я выпил. Он убрал и бутылку и рюмку.
— А теперь меня выслушай, — негромко сказал он, подавшись лицом ко мне. — Я ждал тебя, Павел. Чтобы самому исповедаться.
— Ты? Исповедаться? Почему мне?
— Раз есть у тебя такая надобность, значит, сможешь меня понять. А когда выслушаешь меня, сам решишь: стоит ли мне рассказывать или нет. Гожусь ли тебе в исповедники? Впрочем, это я сам еще не решил…
— Так ты что, сначала сам перед всеми каешься, потом только выслушиваешь?
— С другими — я священник, чей сан сомнений не вызывает. У тебя, я вижу, не сомнения даже, а подозрения. И скажу сразу, что они правомерные.
— М-да… — сказал я. Тепло от выпитой водки растекалось по телу, расслабляя язык и мозги. Что-то не с того мы начинаем. — Валяй, — сказал я. — Выкладывай. Что у тебя на душе.
— Я уже говорил тебе, что учился в семинарии, — начал он, будто заранее подготовившись к своему рассказу. — Но меня оттуда выгнали.
— Это за что? — не понял я. — Согрешил, что ли?
— Напротив, — сказал он бесстрастно, как и начал. — Не позволил совершиться содомскому греху.
И перекрестился на икону, возле которой теплилась крохотная малиновая лампадка. Я только сейчас ее заметил и подумал: может, и мне перекреститься? Сейчас модно…
— К сожалению, этот грех был распространен среди семинаристов. Молодых они склоняли к гнусному сожительству, подступили и ко мне. Я не дался. При разбирательстве они поставили мне в вину, что я затеял драку. Это происходило ночью, когда все легли спать. До сих пор вспоминаю… Не знаю, откуда во мне взялась такая сила. Раскидал, растолкал, выскочил в коридор… Беда в том, что я узнал среди них одного нашего молодого преподавателя. Его оставили за усердие и набожность в нашей семинарии. Ко мне он был особенно ласков. Часто старался оставаться наедине, гладил меня по рукам и по щекам, говорил, что они у меня как у девушки. Я не мог отказаться, когда он вызывал меня к себе. У нас была прекрасная библиотека. Я впервые заметил именно там, как во время разбора текста отец Никодим…
— Так он твой тезка? — полюбопытствовал я.
— Имей терпение, скоро все узнаешь. Так вот, я обратил внимание, как он во время разбора священных текстов с отстающим учащимся из нашего курса тискал его под столом и прижимался, отчего тот оробел и беспомощно смотрел по сторонам, не в силах возмутиться или оттолкнуть… Отец Никодим был превосходным богословом и полемистом.
Я считался одним из лучших на курсе, и со мной он тоже занимался отдельно, поначалу не из низменных побуждений, а поскольку ему было интересно со мной спорить. Особенно много мы спорили с ним о запретном Евангелии от Филиппа, которое святая церковь не признала каноническим. Почему он не боялся, что я могу его выдать? Быть может, он видел мой интерес к запретному.