Чудовища и критики и другие статьи
Шрифт:
Среди всего того нового, о чем можно надеяться сказать хоть что–нибудь свежее (даже сейчас, когда поэма уже стала предметом нескольких изданий, переводов, дискуссий и многочисленных статей), — как, например, Игра в Обезглавливание, и Опасный Хозяин, и Зеленый Человек [2], и солярная мифическая фигура, что маячит за спиною куртуазного Гавейна, племянника короля Артура [3], столь же явственно, хотя и более отдаленно, как мальчик–медведь маячит за спиной героя Беовульфа, племянника короля Хигелака [4]; либо вот взять хоть ирландское влияние на Британию и их общее влияние на Францию и ответный французский отклик; либо, возвращаясь к временам самого автора: «Аллитерационное Возрождение» [5] и современные споры на тему его использования в повествовании, что ныне почти утрачено, если не считать мимолетных отголосков в «Сэре Гавейне» и у Чосера (который, как мне кажется, знал «Сэра Гавейна», а возможно, что и автора), — из всего этого и прочих тем, подсказанных названием «Сэр Гавейн и Зеленый Рыцарь», я хочу обратиться к одной, наименее популярной и, однако ж, как мне кажется, наиболее важной: к самой основе, к ядру поэмы в ее окончательном варианте, к ее великой третьей «песни», а в ее пределах — к искушению сэра Гавейна и его исповеди.
Рассуждая на эту тему — то есть об
Поскольку я не говорю о поэме в целом, равно как и о ее превосходной композиции, мне необходимо уточнить лишь одну подробность, важную для поставленной мною цели. Поэма делится на четыре главы, или песни; но третья — самая длинная и составляет гораздо более четверти общего целого (832 строки из 2530): так сказать, числовой указатель на то, что интересует поэта в первую очередь. И однако ж он попытался замаскировать эту числовую улику, ловко, хотя и искусственно, присоединив часть материала, что на самомто деле принадлежит ситуации Третьей Песни, ко Второй Песни. Искушение сэра Гавейна в действительности начинается еще в самом начале строфы 39 (строка 928), если не раньше, и длится на протяжении более тысячи строк. В сравнении с ним все прочее, при всей живости и яркости, довольно–таки поверхностно. Для нашего поэта искушение — смысл и суть всей поэмы; а все остальное — не более чем декорации, фон либо машинерия: средство для вовлечения сэра Гавейна в ситуацию, которую поэт намерен рассмотреть.
О том, что ситуации предшествует, я напомню вам буквально в двух словах. Вот у нас экспозиция: краткий обзор великолепия Артурова двора в разгар главного празднества года (для англичан) — праздника Рождества [8]. Во время пиршества в день Нового года в залу въезжает громадный Зеленый Рыцарь на зеленом коне и с зеленой секирой и бросает вызов: любой из присутствующих, у кого достанет храбрости, может взять секиру и беспрепятственно обрушить на Зеленого Рыцаря один–единственный удар, при условии, что пообещает спустя год и день дозволить Зеленому Рыцарю беспрепятственно нанести удар ответный.
В конце концов вызов принимает сэр Гавейн. Но во всем этом мне хотелось бы указать на один важный момент. Уже с самого начала мы распознаем назидательный замысел поэта — либо постигнем его, перечитав поэму и хорошенько поразмыслив. Для искушения необходимо, чтобы действия сэра Гавейна возможно было одобрить с морально–этической точки зрения; и среди всего этого «волшебства фаэри» поэт старается подчеркнуть, что так оно и есть. Гавейн принимает вызов, дабы вызволить короля из ложного положения, куда того завела собственная опрометчивость. Гавейном движет не гордость собственной доблестью, не хвастовство, не даже легкомысленная беспечность рыцарей, что дают нелепые обеты и обещания в разгар рождественских увеселений. Его мотивация исполнена смирения: ради того, чтобы оградить Артура, своего старшего родича, своего короля и главу Круглого Стола от унижения и опасности, он готов подвергнуть риску себя самого, ничтожнейшего из рыцарей (по его собственным словам), утрата которого наиболее легко восполнима. Тем самым Гавейн оказывается вовлечен в ситуацию, насколько это возможно для сюжета волшебной сказки, из чувства долга, смирения и во имя самопожертвования. А поскольку вовсе закрыть глаза на абсурдность вызова нельзя — то есть абсурдность, ежели сюжету предстоит развиваться на серьезном морально–этическом плане, где каждое действие главного героя, Гавейна, будет тщательно рассмотрено и оценено с морально–этической же точки зрения, — критике подвергается сам король, как со стороны автора–рассказчика, так и со стороны придворных.
Еще одно замечание, к которому мы вернемся позже. С самого начала Гавейн оказывается жертвой обмана или по меньшей мере попадает в ловушку. Он принимает вызов — соглашается нанести удар, «quat–so bifallez after» («каковы бы ни были последствия») [9], и через год явиться лично (не взяв с собою никого в помощь и не присылая вместо себя другого), дабы принять ответный удар, какое бы оружие ни выбрал себе Зеленый Рыцарь. Но как только Гавейн дает согласие, сообщается, что ему предстоит самому отыскать Зеленого Рыцаря, дабы получить «wages» [уплату] [10], а живет тот в неведомых краях. С этим обременительным дополнением Гавейн соглашается. Но как только он нанес удар и обезглавил Рыцаря, западня захлопывается; ибо зачинщик не погибает: он подбирает собственную голову, вновь садится на коня и уезжает восвояси, но прежде безобразная отрубленная голова, что он держит на вытянутой руке, напоминает Гавейну о данном обете.
Ну, положим, что мы, равно как и, надо полагать, многие из слушателей нашего поэта, этому не удивились бы. Если нам рассказывают о зеленом госте с зелеными волосами и лицом, на зеленом коне, при дворе короля Артура, мы уже ожидаем вмешательства «магии»; и Артуру с Гавейном, как нам кажется, полагалось ожидать того же. Именно так, по всей видимости, подумали и большинство присутствующих: «То мороки магии, мыслил всяк» (11.240). Но наш поэт, так сказать, вознамерился принять и саму историю, и ее механизмы как данность, и затем рассмотреть возникшие в результате проблемы поведения, особенно в том, что касается сэра Гавейна. В частности, автора особенно занимает lewt'e [11], «верность слову». Потому крайне важно с самого начала тщательнейшим образом рассмотреть взаимоотношения Зеленого Рыцаря и Гавейна и суть заключенного между ними договора, как если бы мы имели дело с самым что ни на есть обычным и вполне возможным взаимным обязательством между двумя «джентльменами». Тем самым поэт старается, как мне кажется, дать понять, что «магия», при том, что вызванный вполне может ее опасаться, замалчивается зачинщиком при формулировке условий соглашения. Король принимает вызов за чистую монету, за безрассудство — то есть гость просит убить его на месте; а позже, когда Гавейн изготавливается к удару:
– Расстарайся, родич, — король рек, — единократно рази,И думаю, коли должный преподашь урок ему,Так уж верно, выдержишь ответный удар его.Тем самым, хотя Гавейн оказывается связан словом — как говорит он сам, «quat–so bifallez after», — его противник в сущности скрыл тот факт, что подобным способом его не убьешь, ибо его защищает магия. А Гавейн в результате обязуется отправиться в опасный квест и путешествие, что не сулят ему ничего кроме гибели. Ибо (до поры до времени) Гавейн никакой магией не обладает; и в свой срок ему предстоит выехать в путь — как паладину своего короля и родича и защитнику чести своего ордена, — одному, безо всякой защиты, демонстрируя непоколебимое мужество и lewt'e.
И вот наконец срок исполнился, и сэр Гавейн готовится отбыть на поиски Зеленого Рыцаря и Зеленой Часовни — условленного места встречи. И здесь, по крайней мере, поэт не оставляет места сомнениям, чего бы вы уж там ни думали касательно моей попытки ввести морально–этические соображения в Первую Песнь и в сказочную мизансцену Обезглавливания. Поэт описывает вооружение сэра Гавейна, и хотя мы, возможно, в первую очередь обратим внимание на контраст между пламенеющим багрянцем и сверкающим золотом Гавейна и зеленью зачинщика, и задумаемся о возможном заимствовании смысловой значимости, поэта интересует совсем другое. На самом–то деле всему этому снаряжению он уделяет лишь несколько строк, а красный цвет (red и goulez [12]) назван лишь дважды. Занимает поэта в первую очередь щит. Именно щит Гавейна автор использует для того, чтобы живописать свой замысел и взгляды; именно щиту посвящены целых три строфы. На щит он налагает — мы вполне можем использовать это слово, поскольку здесь, вне всякого сомнения, имеет место авторский вклад, — вместо геральдических фигур, задействованных в иных рыцарских романах, таких, как лев, орел или грифон, — знак пентаграммы [13]. И неважно, какой именно смысл или смыслы приписываются этому символу в иных местах или в былые времена [66] . Точно так же неважно, какие иные или более древние смыслы ассоциировались с зеленым или красным цветами, с остролистом либо секирами. Ибо значение пентаграммы в поэме самоочевидно — то есть самоочевидно в общем и целом [67] : да, пентаграмма символизирует «совершенство», но совершенство в религиозном плане (христианскую веру), в плане благочестия и нравственности, и «куртуазность», что тем самым перетекает и в человеческие взаимоотношения; совершенство во всех частностях каждого из этих планов и совершенную, неразрывную спаянность более высоких и более низких уровней. С этим–то знаком на щите (позже мы узнаем, что тот же самый знак вышит на его сюрко [14]), нанесенным нашим поэтом (поскольку причины, приводимые автором для использования пентаграммы, сами по себе и по стилю перечисления таковы, какими сам сэр Гавейн никогда бы не стал руководствоваться и уж тем более открыто объяснять ими выбор своей геральдической фигуры), — именно с этим знаком сэр Гавейн выезжает из Камелота.
66
В английском языке слово pentangle [‘пентаграмма’] впервые зарегистрировано в лексиконе автора поэмы; собственно говоря, автор — единственный, кто использует его в среднеанглийском. Однако поэт уверяет, что англичане повсеместно называют ее Бесконечным Узлом. Можно утверждать по меньшей мере следующее: отсутствие письменных упоминаний наверняка случайность, поскольку форма, которую поэт использует, penta(u)ngel, уже свидетельствует о широком употреблении, будучи образована от правильного книжного pentaculum через ассоциацию с английским словом angle [угол]. Более того, при том, что поэт уделяет большое внимание символике, говорит он так, словно его аудитория вполне в состоянии представить себе эту фигуру.
67
Попытка описать сложную фигуру и ее символический смысл оказалась не вполне по силам даже нашему поэту, мастерски владеющему длинной аллитерационной строкой. Как бы то ни было, поскольку пентаграмма отчасти символизирует взаимосвязанность веры, благочестия и учтивости в человеческих взаимоотношениях, попытка перечислить «добродетели» выявляет произвольность подобной классификации и их отдельных именований в любое время, равно как и непрестанную изменчивость значений этих имен (как, например, pit'e [благочестие или сострадание] или fraunchyse [щедрость]) от эпохи к эпохе.
Его долгие, изобилующие опасностями странствия в поисках Зеленой Часовни описаны вкратце и в общем и целом вполне адекватно. То есть описания эти — пусть кое–где они и поверхностны, а кое–где с трудом поддаются толкованию — вполне отвечают замыслу самого поэта. Ему уже не терпится достичь замка искушения. И в данном случае нам нет нужды отвлекаться на иные подробности — до тех пор, пока не покажется замок. А как только замок показался, стоит задуматься о том, что из него сделал автор, — совершенно для другого предназначенные материалы, которые он якобы пустил на постройку, нас сейчас не интересуют.
Как же Гавейну удалось отыскать замок? В ответ на молитву. Он разъезжает по свету со времен Дня всех святых [15]. Сейчас — канун Рождества, Гавейн заплутал в неведомой глуши, в непроходимой чащобе; однако главное, что его заботит, — это как бы не пропустить мессу рождественским утром. Он:
страхом изгрызен, как бы ненароком не пропуститьлитургии, угодной Господу, что той ночьюот Девы родился, Дабы наши страдания превозмочь.И просил, сетуя: «Милосердный Боже,И Мария кроткая, отрадная Матерь,Мне бы прибежище, где обедню отбыть бы честь честью,И назавтра — заутреню. Со слезами молю о том,Повторяя «Отче Наш», «Радуйся, Дева» и «Верую»